Я, Елизавета — страница 67 из 134

– Chi ama… – Я взорвалась:

– Это ложь!

Chi ama, tene! Кто любит, страшится! Всегда!

Всегда, всегда! – И, к своей ярости, разразилась слезами.

Он стремительно шагнул вперед и схватил меня за руку.

– Освободите зал! – крикнул он лорду-гофмейстеру. – Ее Величество удаляется!

Стража ринулась вперед и расчистила мне путь сквозь толпу.

– Идемте, миледи!

Подняв голову, кивая и улыбаясь по сторонам, словно все в порядке, Робин быстро провел меня через толпу в смежную комнату.

– Подайте Ее Величеству вина, смочите салфетку в розовой воде и оставьте нас, – приказал он служителям.

В мгновение ока приказ был исполнен. Мы остались одни.

Он подошел, нежно поднес к моим губам тяжелый серебряный кубок:

– Вот, мадам… глоток канарского… это придаст вам сил…

Я отпила. Его рука у меня на лбу была прохладна, нежна, тверда. В мозгу пульсировала боль. Он встал рядом на колени, заботливо приложил к вискам только что смоченную салфетку.

– А теперь. Ваше Величество… моя сладчайшая госпожа… царица женщин… скажите, что вас печалит. Неужто мой разговор с леди Екатериной? Вам нечего страшиться! Полноте, вы затмеваете ее, как звезда – головешку! Скажите же, чем я вызвал вашу ревность?

Меня затрясло, слезы хлынули градом. Я понимала, как жалко выгляжу, но я должна была сказать:

– В слове «чем» – три буквы, и одна из них «эм»!

Его лицо исказила невыразимая мука.

– О, миледи… леди Елизавета! Не плачьте из-за этого! Не плачьте из-за нее… или из-за меня!

Как объяснить ему, что я плачу не из-за нее, но из-за нас двоих?

– Робин… прости меня… что с Эми? Что с твоей женой?

И вновь его черты исказила нестерпимая боль.

– Мадам, вы не можете не видеть – не догадываться, – как мало она для меня значит! – Он затряс головой яростно, почти иронично. – Но она по-прежнему моя жена, да, моя дорогая « женушка!

Его горечь была как на ладони. Мне захотелось сделать ему больно.

– Но вы женились на ней!

Он почти оскалился.

– В семнадцать лет? Что мальчишка в эти годы понимает, кроме зова плоти? А когда я набросился на нее, как каннибал, и пресытился до отвала, что осталось потом?

Телесные браки начинаются с радости, а кончаются горем.

Пророческие слова Сесила, сказанные на Робиновой свадьбе, через десятилетие глухо отозвались в моих ушах. Бедная Эми. Ах, бедная Эми! Сафо словно знала ее историю, описав ее удел: «Лань, что со львом спозналась, от любви погибнет».

Жалость переполняла меня.

– Неужели совсем ничего не осталось?

Он зло рассмеялся:

– Для меня – сыворотка из-под прокисшей страсти. Для нее – нечто худшее, муж, который ей теперь отвратителен.

Его холодные слова леденили мне кровь; однако я так же хладнокровно им радовалась. Теперь он мой! Не скажи он этого, я бы не могла его любить – любить человека, чье сердце затребовано, отдано в залог и сохраняется за прежней владелицей, – нет, это не для меня, не для Елизаветы, королевы Елизаветы!

Последнее прикосновение к ране, потом я, словно лекарь, попытаюсь ее исцелить. Я коснулась его руки:

– Господь не дал вашей супруге?..

Робин тяжело вздохнул:

– Будь у нас ребенок, она, возможно, сохранила бы в нем память о нашей любви. Но тогда ничего не вышло из нашей первой любовной игры, из моего короткого медового месяца с ее телом. А теперь…

Он осекся и затравленно уставился в стену.

Мне нужно было знать.

– А теперь? – понукала я Робина.

Он посмотрел мне прямо в лицо. Глаза его были пронизаны болью.

– Теперь я к ней не прикасаюсь, – сказал он отрешенно. – А ведь она, бедняжка, по-прежнему меня любит. Для нее было б лучше, чтоб я убил ее тело, чем вот так убивать живую душу!

– Робин! Робин!

Он яростно рассмеялся:

– О нет, леди, не жалейте меня! Это она – страдалица. Ее мучает тяжкий недуг – разъедает одну из ее грудей, врач говорит, это от горя и тоски. – Он взглянул мне прямо в глаза. – И еще врач говорит, она долго не протянет.

Я замерла. Что он говорит? Погодите выходить замуж, я скоро буду свободен.

Я склонила голову, сердцем и душой отдалась змеиному зову, вековечной песне сирен.

Отдалась – и не отдалась.

Ибо я сделала, что сделала, – и выбор принадлежал мне. Негоже порицать Робина за то, на что меня толкнуло собственное сердце – и никто иной. Если в нашем саду и таился змей, то вовсе не Робин, – нет, он был моим Адамом, я – его Евой, мы резвились, как дети в первом Божьем саду, безгрешные, подобно нашим прародителям, – по крайней мере, до поры…

И я предпочла забыть о ее существовании.

А заговори я о ней, что бы я могла сказать?

«Робин, как ваша жена?»

А он бы отвечал: «Спасибо, мэм, благополучно умирает, мой слуга Форестер не спускает с нее глаз, у нее все есть…»?

Все, кроме того, к кому она стремится, кого любит, сейчас, когда ей труднее всего…

Однако все видели, что я люблю Робина, и порицали его. Арундел бушевал, Пикеринг досадовал, император Габсбург (Сесил и не подумал щадить меня, так прямиком и выложил) впал в священный римский ужас при мысли, что мог связать себя или кого-то из своих сыновей со столь легкомысленной женщиной!

Однако я не желала с этим мириться. «Скажите Его Превосходительству, – защищалась я, – что на меня смотрят тысячи глаз! Что скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем я позволю себе хоть один грешный миг с лордом Робертом!»

– Как скажете, мадам.

Сесил был сама искренность и доверие. Однако его глаза, пустые, как монеты, которые кладут на веки мертвецам, говорили: «Вы блефуете» – ив высшей степени учтиво добавляли: «Вы, мадам, лжете».

Потому что, сказать по правде, я грешила каждую секунду, проведенную с ним, и все остальное время – тоже. Уже быть с ним рядом – значило грешить, думать о нем – тем паче. Прозрачные волоски на тыльной стороне кисти, разворот его шеи, нежные и смуглые мочки ушей, завиток кудрей за ними – все это и каждая черточка в отдельности будоражили кровь, заставляли меня краснеть, бросали в жар.

И он, уверена, ощущал нечто подобное. Временами в моей комнате, когда сгущались синие сумерки, но свечи еще не вносили, лютня вздыхала в углу и детский голос пажа пел о муках, которые ему только предстоит испытать, мой лорд вдруг вскакивал и с поклоном отходил от меня, требовал вина или карт, разрушал обнявший нас заколдованный круг и впускал в него холодный внешний мир.

Однако в следующий миг он глядел на меня или я на него, и мы снова пропадали, тонули в бездонном колодце любви.

Однако разговаривали мы мало, еще меньше – делали. Нам довольно было просто быть, жить, грезить. Лето доживало свои последние дни, словно беременная крестьянка, и разрешилось обильным урожаем; на Михайлов день церковь в Ричмонде ломилась от осенних плодов: ядреных коричнево-желтых тыкв, моркови, репы, яблок, чернослива и гладких желтых горлянок. При дворе мои повара превосходили себя, спеша подать на стол последние щедрые дары природы, покуда Персефона[2], спускаясь в подземный мир, не унесла с собой лето до следующего года, – мы ели ежевику и лесные орехи, последние сливы, ломти спелой айвы и мушмулы со сладким английским сыром.

Пришла зима, жизнь вокруг нас замерла. Но на иных деревьях зрели иные плоды, и даже в мой рай, в мой уютный шалашик среди ветвей, проникали слухи о них. Я уже не присутствовала на каждом заседании совета, как в первые тревожные дни, – я вполне полагалась на своих лордов и знала, что Сесил расскажет мне все самое важное. Тем более что я так или иначе узнавала обо всем – мне приходилось подписывать все указы, акты, билли и прокламации.

Однажды морозным декабрьским днем я прогуливалась во дворе, глядя, как Робин, тоже забросивший государственные обязанности, стреляет из лука по мишени. В аудиенц-залу я вернулась лишь после окончания совета.

Здесь меня ждал Сесил. Здороваясь, он опустился на одно колено и расправил длинное бархатное одеяние. Я была весела, как никогда: мысленно я еще видела, как Робин посылает в цель стрелу за стрелой.

– Что сегодня подписывать? – Я плюхнулась за стол, потянулась к связке перьев. Мне не терпелось вернуться к Робину. – Начнем.

– Как пожелает Ваше Величество.

Я тщательно приготовилась к работе – я всегда гордилась своим большим цветистым росчерком ЕЛИЗАВЕТА R[3] и никогда не выводила его в спешке. Сесил клал передо мной документ за документом, я подписывала, писцы уносили готовую бумагу на соседний столик и присыпали песком жирные черные чернила.

– Приказ об отправке солдат в Шотландию? – Я нахмурилась.

– Ваше Величество, вы, наверно, помните: совет рекомендовал укрепить приграничные области. Королева-регентша ценой огромных трудов сохраняла в Шотландии мир. А теперь из Женевского рассадника вернулся проповедник Нокс и ежедневно разжигает народ против Римской Церкви и французского засилья. Назревает мятеж, и мы должны позаботиться, чтобы он не перекинулся в Англию.

– Нокс? Это тот смутьян, который писал против меня, против «чудовищного правления женщин»?

– Он самый, мадам.

– Тогда согласна – берите солдат, сколько хотите!

Я подписала. Под приказом об отправке солдат оказался документ, какого я прежде не видела. «Ордер на арест», – медленно прочитала я. Обычно меня не беспокоили подобными пустяками.

«…арест матери Даун из Брентфорда и Хью Берли из Тотнеса…»

Кто эти люди?

– Дорогой секретарь, как попал сюда этот документ?

– Что? Что это, мадам? – Он заглянул мне через плечо.

Я вытаращилась. Сесил не знает, что в его бумагах? Я скорее поверю, что он забыл собственное имя! Глаза его были чисты и невинны, спокойны, словно равнинное озеро, без всякого подвоха на дне. Однако, взглянув на ордер, я поняла – он меня дурачит.

«…за непотребное и подстрекательское поведение вышесказанных Даун и Берли, утверждавших, что королева – бесчестная женщина и в своей невоздержанной жизни ничуть не лучше приходской шлюхи, что лорд Роберт спит с королевой, покрывает ее, словно овцу…»