Я и Он — страница 20 из 61

После минутного молчания продолжаю: — Знаешь, что я "ему" отвечаю, когда "он" пристает ко мне со своим Фасцинусом? Я "ему" отвечаю: "Не те времена. Когда-то ты очаровывал, теперь вызываешь отвращение. Если не смех. Нынче Фасцинус не в цене: просто есть вещи, которые уже не приняты, недопустимы, и всем фасцинусам Древнего Рима не оправдать и тем более не извинить дешевую эротоманию в Риме сегодняшнем". Но "он", признаться, за словом в карман не лезет. Знаешь, что "он" на это отвечает? "Не те времена, не те времена!.. Что значит — не те времена? Я вообще вне времени. Для меня время не существует". Вот каналья так каналья, изворотливый, хитрый, скользкий.

— А что, ваши беседы всегда такие ученые? — Если бы! Большей частью мы поносим друг друга, как две прачки. Особенно напираем на полную безмозглость собеседника. "Он" утверждает, что я — набитый дурак, я же считаю, что подобное определение полностью относится к "нему". По "его" мнению, разум есть синоним глупости, а по-моему… в общем, по-моему, как раз наоборот. На самом деле, Владимиро, мы говорим с "ним" на разных языках. Для меня слова значат одно, для "него" другое, вот мы и не понимаем друг друга. Ведь несхожесть слов скрывает и несхожесть оценок. Как же тут понять друг друга? — Скажи, а ваши отношения всегда были такими плохими? Сокрушенно мотаю головой с видом человека, честно признающего мучительную правду.

— Нет, одно время, не стану этого отрицать, они были превосходными. Но чего мне это стоило, Владимиро! Я превратился в "его" раба! "Он" повелевал — я подчинялся. Я всецело находился в "его" власти и слепо выполнял любой приказ. Естественно, в какой-то момент я взбунтовался.

— И как давно вы были в хороших отношениях? — Еще в подростковом возрасте. Мне было лет четырнадцать. Тогда я отождествлялся с "ним" настолько, что в один прекрасный день как бы инстинктивно почувствовал необходимость обособиться от "него", дав "ему" имя.

— Имя? — Да, главным образом чтобы избегать путаницы во время наших бесед, то есть в тех случаях, когда "он" распоряжался, а я подчинялся. Представь себе, скажем, такой диалог: "Федерико ты должен сделать то-то и то-то". — "Хорошо, Федерико, будет сделано". Чувствуешь неувязку? Я — Федерико, и "он" — Федерико. Вот я и решил латинизировать "его" имя.

— Фасцинус? — Нет, тем самым я бы признал, что "он" околдовал, очаровал меня. Да, я был под "его" пятой, но уже тогда во мне росло недовольство. И коль скоро меня зовут Федерико, я решил назвать "его" Федерикус Рекс.

— Федерикус Рекс? — По правде говоря, сначала я подумывал дать "ему" имя Фридрих Великий.

— Почему Великий? — Это целая история. Дело было так. Поехали мы как-то летом с ребятами в Остию, на пляж. Трое нас было или четверо — не помню; в общем, все одногодки. Ну, перекусили, как всегда, бутербродами и разлеглись на песочке за кабинами, куда обычно швыряют всякий мусор. Разговор, понятно, о бабах, кто-то уже успел попробовать, кто-то нет. Короче, слово за слово, и тут один из нас предлагает: "А давай посмотрим, у кого больше?" Сказано — сделано. И вот, к моему изумлению… ведь раньше я таких сравнений не проводил… обнаруживаю, что явно перекрываю всех своих друзей аж на несколько размеров. Ребята были свои, из одного класса, так что кому-то вроде бы само собой пришло в голову окрестить меня "Фридрих Великий". Что с нас было тогда взять: пацаны, шалопуты.

— А как же ты перешел от Фридриха Великого к Федерикусу Рексу? — А это еще одна история. Если помнишь, мы с матерью жили тогда неподалеку от площади Мадзини. Как-то вечером мать дала мне денег на кино, я договорился с другом и пошел. Улица была безлюдная, и вот в самом темном ее месте — улочки со стороны тенистого сквера — меня окликнул голос: "Эй, птенчик!" Я остановился, подошел поближе и увидел проститутку, явно не первой свежести, но еще вполне ничего, по крайней мере мне так показалось: не будем забывать, что мне было четырнадцать лет и я совсем недавно сменил короткие штаны на брюки. Не помню точно, что мы сказали друг другу. Помню только, что дрожал как осиновый лист, ведь у меня это было в первый раз. Она догадалась и говорит: "Чего трясешься-то? Спокуха. Скажи лучше: башли имеются?" Я ничегошеньки не понял, тогда она объяснила, что "башли" — это "деньги". Я не ответил, только раскрыл ладонь и показал тысячу лир, которые мать дала на кино, — скомканную, липкую от пота бумажку. "Не густо", — говорит. А я ей: "Это на кино". Она как захохочет. "Давай сюда, — говорит. — Сейчас я тебе кино покажу. Бьюсь об заклад, тебе это впервинку, так ведь? Да не дрожи ты, увидишь: кинцо что надо". Взяла деньги и заставила отпороть ее встояка, прямо под деревом. Так вот, знаешь, что она сказала, как только увидела "его"? "Да "он" у тебя прямо король". Я все еще дрожал, а она гнула свое: "Чего дрейфишь? Говорю тебе — король, а королям на всех начхать". Поначалу я вроде бы даже и забыл об этом, но жизнь напомнила. К тому же у матери была шкатулка, в которой хранились старые монеты, и среди них — монета с изображением Фридриха Прусского с надписью: "Федерикус Рекс". Вот я и назвал "его" этим латинским именем.

Владимиро смотрит на меня в некоторой задумчивости. Наконец произносит: — Ну хорошо, ты дал "ему" имя. А с каких пор вы начали ссориться? Насколько я понимаю, когда ты окрестил "его" Федерикусом Рексом, вы вполне ладили.

— Хочешь узнать, когда я не на шутку восстал? — Да. Когда и почему? Задержав на нем тяжелый, сосредоточенный взгляд, утвердительно киваю: — Знаешь, а я ждал этого вопроса. И даже приготовился дать на него исчерпывающий, научный ответ. Скажу больше, я в общем-то для того и пришел, чтобы услышать этот вопрос и ответить на него. Ты меня понимаешь, Владимиро. — На мгновение умолкаю, словно подчеркивая важность того, о чем собираюсь сказать. — Я помню не только год, когда мы начали ссориться, но и месяц, а то и день. Март пятидесятого. Сейчас мы в семидесятом. Мне тридцать пять лет. Значит, с того времени, как я взбунтовался, прошло ровно двадцать лет.

— А что, собственно, подтолкнуло тебя на этот… бунт? — Сейчас объясню. Ну, скажем так: различие во мнениях.

— Во мнениях? По поводу чего? — По поводу того, что действительно произошло однажды ночью в марте пятидесятого.

— В ту ночь что-то произошло? — По "его" мнению — да. По моему мнению — нет.

Владимиро вскидывает брови: вероятно, отдавая себе отчет в том, что мы подошли к важнейшей теме нашего разговора, он замолкает с каким-то перепуганным видом. Я глубоко затягиваюсь и выпускаю обильную порцию дыма на блестящую поверхность стола.

— Скажу сразу: в то время я не подозревал, что полностью от "него" завишу. Да, в половом смысле я созрел преждевременно, но тогда еще не знал, что обязан этим "ему". С другой стороны, у меня не было настоящей половой связи с женщинами: я не имею в виду обычного перепихона, наспех и украдкой, вроде того, о котором рассказал… Я ничего не мог с собой поделать и думал об этом постоянно. Эта мысль не давала мне покоя и вскоре превратилась в некую навязчивую идею. Да-да, Владимиро, навязчивую идею. Конечно, я мог бы отвести душу и без постороннего участия, как делают все ребята испокон веку, но был против этого, возможно, из гордости. Отсюда — постоянные, жестокие, невыносимые страдания.

— Ты страдал? — Еще как. От желания. Видишь ли, Владимиро, именно желание заставляет нас больше всего страдать. Когда оно возникает, мы ведем себя двояко: или стараемся не думать о нем, или удовлетворяем его. Однако желание, остающееся в течение определенного времени неизменным и неудовлетворенным, мы вынести не в силах. Для сравнения скажу: как нельзя выдержать определенную температуру больше нескольких минут, так и определенное желание — больше нескольких часов. А теперь попробуй себе представить желание, которое длится не час и не два, не день и не месяц, а годы и постоянно нарастает? Представь, и ты поймешь, как я страдал.

Молча качаю головой.

Владимиро тоже молчит. Затем осторожно замечает: — А как насчет различия во мнениях? — Дело было так. Одним мартовским утром пятидесятого я, находясь в здравом уме и твердой памяти, рассудил, что кое-какая вещь произошла не в реальности, а всего лишь приснилась мне. Ну как обычно относятся к снам? Думают о них немного, пытаются восстановить, вспомнить, а потом пожимают плечами и навсегда выбрасывают сон из головы, чтобы заняться более серьезными делами. Так должно было случиться и тем мартовским утром. И вдруг "он" обнаруживается, между прочим, впервые, как нечто самостоятельное и отличное от меня. Неожиданно вскакивает и заявляет громким уверенным голосом, будто та самая вещь вовсе мне не приснилась, а произошла-таки на самом деле и "он" свидетель, что все случилось наяву, а не во сне. Так вот, Владимиро, тут-то мы и разошлись с "ним" во мнениях. С тех пор наши ссоры не прекращаются. Целых двадцать лет. "Он" продолжает утверждать, что это произошло на самом деле, я же настаиваю на том, что это был сон.

— А что, собственно, по-твоему, было сном, а по "его" мнению — явью? Напускаю на себя наиученейший вид, ибо знаю, что в этот момент Владимиро нацелил в меня все стволы своей науки, точно так же, как в начале нашего разговора полоснул по моему лицу светом мощнейшей лампы.

— Надо тебе сказать, Владимиро, что у моей матери, еще тогда, в пятидесятом, была привычка целовать меня каждый вечер перед сном. Это у нас было заведено с детства. Ну привычка и привычка: многие матери так делают. Але, алё, ты что там корябаешь? — Беру кое-что на заметку.

— Еще чего. Никаких заметок. Выкини этот блокнот и ручку. Я не хочу, чтобы ты записывал. Помимо прочего, все, что я собираюсь тебе рассказать, недостойно этого. Ну, не сошлись во мнениях; если разобраться — по пустяку: что же тут брать на заметку? И потом, Владимиро, я пришел к тебе не как пациент, а как друг. Что, если бы ты явился ко мне пооткровенничать или попросить совета, а я стал бы на твоих глазах что-то там царапать? Давай, давай, откладывай свой блокнот, откладывай ручку. Поговорим по-людски.