Водопады иссякают; дети в шоке. Вода воронками всасывается обратно в донные стоки. Никому не разрешают скатываться с горок; никому не разрешают выйти из бассейна. Я убежден, что это как-то связано со мной; они знают, чем я здесь занимаюсь; они знают, что я следовал за тобой от твоего дома до парка развлечений.
Пропала девочка: семи лет от роду, каштановые волосы, зеленый купальник. Имя в динамиках звучит неразборчиво. Я жду повторения, чтобы расслышать его снова, точнее, чтобы услышать его впервые. Мне хочется шикнуть на девочку позади меня, которая то и дело спрашивает мать, поставят ли снова песню, которая только что играла.
Я не сделал ничего плохого.
Не то чтобы никогда – но сейчас, в данный момент, насколько я знаю, я не делал ничего плохого. Но можно совершить дурной поступок, и не зная, что ты его совершаешь, намереваясь на самом деле поступить правильно – или в соответствии с тем, что считаешь правильным. Я знаю, можно намереваться сделать одно, но сделать совершенно другое, прямо противоположное; или сделать именно то, что намеревался, но понять, что этот поступок или решение приводят именно к тому, чего ты не хотел, или чего не хотел кто-то другой, или чего не хотел никто.
Девочку находят в раздевалке; все разражаются аплодисментами после этого объявления. Снова включают музыку – другая песня, но та же самая, что и всегда. Включаются водопады; водяные горки возвращаются к жизни; фонтаны бьют из-под земли, заставляя детей спасаться бегством. Они бегут обратно, чтобы снова убежать.
Я бегу и наблюдаю, боясь, что кто-то наблюдает за мной: одна петля вокруг кладбища, отдых, еще один круг, снова отдых. Я прислоняюсь к дереву и растягиваю ноги, потом сажусь в его тени и жду.
Старик прогуливается по кладбищу со своей собакой. Он терпеливо ждет, пока его дворняжка – грудь колесом, черная в подпалинах – обнюхивает розы перед безымянным камнем. Я удивляюсь, как человека, который настолько давно умер, до сих пор могут помнить живые. Может быть, это чей-то прапрапрапрапраправнук возложил цветы. Может быть, рассказ о жизни этого человека передавался из поколения в поколение; должно быть, теперь он уже превратился в легенду, стал игрой в «испорченный телефон».
Спустя три дня я досконально знаю твой распорядок. По утрам – плавание в бассейне. Я видел, как ты возвращаешься домой, с мокрыми волосами, надев джинсовые шорты поверх купальника. Днем – поход с бабушкой в библиотеку. Твоя мать работает неполный день; утром она уходит, зажав в губах сигарету, и возвращается домой после трех, дымя другой сигаретой. Во второй половине дня, часа в четыре, она усаживается на веранде – под навесом стоит старый диван и три белых пластиковых кресла – и потягивает из банки пиво, ожидая, пока вернется домой твой отец. В каждую банку она бросает сигаретные окурки.
Ты сидишь на лужайке – маленький квадрат травы и цветов – и рисуешь. Показываешь рисунок матери. Она делает глоток пива, хвалит тебя, говорит «какой красивый рисунок», возвращает тебе блокнот.
У меня тоже есть свой распорядок. Пробежка, отдых, наблюдение. Поездка на машине в центр, чтобы пообедать. Позже, когда вы с семьей ужинаете – твой отец жарит что-нибудь на гриле, и вы садитесь есть под навесом, – я сижу напротив через улицу, на скамейке возле больницы, и притворяюсь, что читаю газету.
В сумерках воздух становится прохладным, и отблеск телевизора мигает в твоем потемневшем доме. Я несколько раз прохожу мимо дома; слышу пистолетные выстрелы: полицейское шоу или старый фильм. Твоя мать выходит на улицу покурить. Ты выбегаешь вслед за ней в пижаме, ловишь мотыльков. Потом вы возвращаетесь в дом, и я слышу, как щелкает запирающийся замок.
Я еду обратно в отель, где заказываю обслуживание в номер. У меня нет никакого плана. Я не знаю, как долго здесь пробуду. Я подумывал о том, чтобы позвонить в вашу дверь и рассказать твоим родителям правду – об именах твоих кукол, о песне, которую ты напеваешь, об игре «заплачь-засмейся», о том, почему ты не разговариваешь, о том, что ты хочешь быть певицей, о том, почему ты веришь, что когда-то жила рядом с пляжем. Но когда я репетирую то, что мог бы сказать, когда представляю, как это может прозвучать с их точки зрения, то, что я говорю – а говорю я вслух, – начинает казаться чистым безумием. Не могу даже представить, что сказали бы твои родители. Могу только представить, что я сам сказал бы на их месте. Я мог бы постараться мыслить широко – до определенных пределов. Я мог бы даже поверить. Но после этого я бы, наверное, сказал: «Я очень сочувствую вашей утрате. Удачи вам в дальнейшей жизни». И поэтому я не могу заставить себя позвонить в дверь, не могу собраться с духом – или с глупостью – и рассказать что-то твоим родителям. Полагаю, на самом деле мне хочется поговорить с тобой. Я хочу поведать тебе всю эту историю, от начала до конца. Но тебе всего семь лет, и я не знаю, что ты на это скажешь или какой знак покажешь, как отреагируешь. Так что мне остается эта книга, которую, я надеюсь, ты раскроешь, когда станешь старше, найдя ее в букинистическом магазине, и тогда… Но, видишь ли, у этой истории есть только одна концовка, как и у любой истории.Следующее утро, суббота, еще один, последний раз взглянуть на тебя.
Я сижу напротив через улицу, на кладбище, прислонившись к могильному камню, когда ты выходишь из дома, на руках у тебя щенок. Садишься на лужайку и дразнишь щенка – немецкую овчарку, – показывая ему палку.
А потом я слышу твой голос.
– Здравствуйте, – говоришь ты, и вот ты уже стоишь, глядя на меня. – Здравствуйте, – повторяешь ты и машешь рукой.
Я машу в ответ и перехожу улицу, направляясь к вашей лужайке. Колени у меня дрожат, во рту пересохло. Все слова, которые я тренировался говорить – твоим родителям, тебе, – куда-то подевались.
– Какой милый песик, – говорю я. – Можно, я его поглажу?
– Да, но он может вас описать.
Я присаживаюсь перед тобой на траву и глажу щенка. Он пытается кусать меня за пальцы своими зубками, острыми, как иголки. Ему ужасно хочется схватить что-нибудь в зубы. Я разрешаю ему вцепиться в рукав моей рубашки, и мы с ним играем в перетягивание.
– Сколько ему?
– Десять недель, – отвечаешь ты.
– Как его зовут?
– Гарри.
– Откуда ты взяла это имя?
– Не знаю, – говоришь ты. – Он просто похож на Гарри.
Я боюсь посмотреть на тебя – по-настоящему посмотреть на тебя. Но вскоре я уеду, если только в следующие несколько минут не произойдет ничего неожиданного. Может быть, я больше никогда тебя не увижу. Семь лет, одно из самых выразительных лиц, какие я видел в своей жизни. Большие карие глаза, крупные губы, веснушки.
Я собираюсь спросить, помнишь ли ты меня, но твоя мать выходит из дома, чтобы выкурить сигарету. Она видит меня и спрашивает:
– Я могу вам чем-нибудь помочь?
Я поднимаюсь, отряхиваю свои тренировочные брюки.
– Я увидел щенка и не смог устоять.
Она подходит ближе.
– Вы, – говорит она. – Я, кажется, вас знаю…
– Два года назад, – напоминаю я, – торнадо.
Она щелкает пальцами.
– Точно! – восклицает. – Я так и знала, что я вас знаю.
– Эрик, – представляюсь я.
– Вы теперь здесь живете?
– Просто в гостях.
– Знаете, ваша подруга потом приезжала… Как же ее зовут…
– Сэм.
– Она была здесь около года назад, задавала всякие вопросы.
– Какие вопросы?
– Что-то о своем брате, – вспоминает твоя мать. – Все время спрашивала, не говорит ли нам о чем-нибудь его имя.
– И что же?
– Нет, но мне кажется, она нам не поверила, – она вытягивает из кармана новую пачку сигарет и стучит ею по ладони. – Она и про вас спрашивала тоже.
– И что же она спрашивала?
– Не помню. Что бы это ни было, я ничего не поняла, – она достает из пачки сигарету, вставляет в угол рта, но не прикуривает. – Странная она какая-то. Не в обиду будь сказано.
– Я не слишком хорошо был с ней знаком, но знаю, что ей многое пришлось пережить.
– Да всем нам приходится многое пережить, – говорит она.
Я беру щенка на руки и даю ему облизать свое лицо.
– Прошу прощения, я с тудом переживаю разлуку с собакой.
– Вы не взяли с собой Ральф?
– Вот как, вы помните ее имя!
– Трудно забыть девочку по имени Ральф.
– Ее больше нет, – говорю я. – Умерла полгода назад.
– О, как жаль, – говорит она, но я смотрю на тебя. Ты никак не реагируешь, будто не слышала. Я разрешаю щенку грызть мой палец.
– Она теперь говорит, – замечаю я.
– Как ни забавно, это случилось на следующий день после того, как вы уехали, – говорит она. – Она спустилась вниз к завтраку и сказала: «Мам», – и я едва в обморок не грохнулась.
– Приятно слышать ее голос.
– Я всегда это знала, – говорит она. – Если уж она может говорить во сне, значит, может и наяву.
Я опускаю щенка на траву рядом с тобой.
– Ты помнишь Ральф?
– Нет.
– А меня помнишь?
Ты смотришь на мать.
– Я что, его знаю?
– Вы уже встречались, – подтверждает твоя мать.
– Я не помню, – говоришь ты.
– Зато я тебя помню, – говорю я. – Ты хочешь быть певицей.
– Больше не хочет, – возражает твоя мать. – Теперь она хочет быть ветеринаром.
– А ты помнишь ту песню, которую напевала тогда?
– Она все позабыла – какая бы там ни была песня.
Несмотря на то, что голос у меня ужасный, мне хочется напеть эту песню, хочется узнать, подпоешь ли ты мне, отреагируешь ли хоть как-нибудь, но твое внимание целиком сосредоточено на щенке, и я тебя не виню. Меня здесь вполне могло и не быть.
– Я уверен, из нее выйдет отличный ветеринар, – говорю я.
Щенок бежит через лужайку, и ты несешься за ним, забегая за дом, и я тебя больше не вижу.
Я хотел сказать так много, но ни одно слово из этого не желает, несмотря на все тренировки, вылетать из моего рта.
– Ну, мне пора идти.
– Приятно было повидаться, – говорит твоя мать.