Такая точка зрения предполагает, что отношение человека к конечным благам, которые сделались его «идолами», по своему существу сходно с отношением к Богу и отличается от него одним только объектом, ибо только в этом случае простая замена ложного объекта истинным может спасти отступившего от верного пути. Однако отношение человека к какому-то «особенному нечто», которое завладело высочайшим ценностным троном его жизни, вытеснив с него вечное, всегда направлено на опытное познание и использование какого-то Оно, какой-то вещи, какого-то объекта наслаждения. Ибо только это отношение может закрыть нам лицезрение Бога: оно заслоняет Бога непроницаемым миром Оно; созерцание Бога открывается только в отношении, которое говорит Ты. Тот, кто подпал под власть «идолов», которых он старается заполучить, иметь и сохранить, тот, кто одержим жаждой обладания, не имеет никакого пути к Богу, кроме возвращения, каковое предполагает не одно только изменение цели, но и смену рода движения. Одержимого излечивают, пробуждая и нацеливая его к связи, а не тем, что направляют его одержимость на Бога. Если некто остается под воздействием одержимости, то что может означать тот факт, что он перестал призывать имя демона или какого-либо существа, изуродованного настолько, что оно представляется ему демоническим, но стал теперь призывать Бога? Это означает, что теперь он богохульствует. Это такое же богохульство, как если бы кто-то лежащую на алтаре поверженного идола оскверненную жертву принес в жертву Богу.
Тот, кто любит женщину, осуществляет ее жизнь в своей: Ты ее глаз позволяет ему видеть луч вечного Ты. Но если кто-то обуян стремлением к «новым и новым покорениям женщин», то неужели вы действительно хотите утолить его вожделение призраком вечного? Кто служит своему народу, пылая в бездонной судьбе, если он хочет без остатка отдать себя ему, то он служит Богу. Если же нация стала для кого-то идолом, которому он хочет подчинить все, потому что в этом образе он хочет возвысить и свой, то не воображаете ли вы, что стоит внушить ему отвращение к идолу и он немедленно узрит истину? И как можно назвать то, что кто-то смотрит на деньги, на это воплощенное не-сущее, как на Бога? Что может быть общего между сладострастием наживы и накопительства и радостью присутствия настоящего? Может ли раб мамоны сказать деньгам Ты? И как подступить ему к Богу, если он не умеет произнести «Ты»? Он не может служить двум господам одновременно и даже последовательно: сначала – одному, а потом – другому; сначала он должен научиться по-другому служить.
Обращенный посредством такой подмены человек «обладает» теперь призраком, который он называет Богом. Однако Бог, это вечное настоящее, не может быть предметом обладания. Горе одержимому, который воображает, будто он обладает Богом!
О «религиозном» человеке говорят как о человеке, которому нет нужды состоять в отношении с миром и существами, потому что ступень социального, которое определяется извне, преодолевается в этом случае силой, которая действует только изнутри. Но в понятии социального смешивают две в корне отличные друг от друга вещи: общность, вырастающую из отношения, и скопление лишенных отношения человеческих единиц, и это лишение отношения современного человека стало физически осязаемым. Но светлое здание общности, к которому в том числе ведет освобождение из темницы «социальности», есть результат действия той же силы, которая действует в отношении между человеком и Богом. Но оно не является просто одним из ряда всех прочих отношений; это всеобщее отношение, в которое, не иссякая, изливаются все потоки. Море и текущие в него потоки – кто может здесь установить или определить границы? Тут есть только одно течение – от Я к Ты, всегда все более бесконечное, безграничный поток Действительной Жизни. Невозможно разделить свою жизнь между действительным отношением к Богу и недействительным отношением Я – Оно к миру – обращаться к Богу с молитвой, а мир использовать практически. Тот, кто относится к миру как к материалу для использования, не может по-другому относиться и к Богу. Его молитва – это приносящая облегчение процедура, она обращена к уху пустоты. Такой человек – в противоположность атеисту, который среди ночи в тоске взывает к безымянному из окна своей комнаты, – начисто лишен Бога.
Есть и такие, кто утверждает, будто «религиозный» человек выступает перед Богом как одиночка, как единственный, как отделенный, потому что он перешагнул ступень «нравственного» человека, находящегося в плену у долга и вины перед миром. Якобы этот последний обременен ответственностью за поступки поступающих, ибо он полностью определен напряжением между бытием и долженствованием бытия и в эту бездонную пропасть кусок за куском бросает он в гротескной и безнадежной жертвенности свое сердце. «Религиозный» же человек освобождается от этого напряжения между миром и Богом, ибо здесь господствует заповедь, требующая снятия с себя беспокойства об ответственности и о предъявляемых к себе требованиях, ибо нет здесь собственной воли, но есть подчинение стечению обстоятельств, ибо всякое долженствование исчезает в безусловном бытии, а мир, хотя он и существует, не имеет больше никакого значения; в нем надо исполнить свое бытие, но это исполнение ни к чему не обязывает, ибо всякое деяние ничтожно. Но говорить это означает воображать, будто Бог создал мир как иллюзию, а человека – для собственного развлечения. Конечно же, тот, кто предстает перед Ликом, возносится над долгом и виной, но не потому, что отдаляется от мира, а потому, что на самом деле приближается к нему. Долг и вину несут перед чужим; к близким относятся любовно и с расположением. Тому, кто предстает перед Ликом, мир является в полноте настоящего и в сиянии вечности, и такой человек может одним изречением сказать Ты сущности всех существ. Здесь нет больше напряжения между миром и Богом, остается только одна действительность. Он не освободился от ответственности: вместо боли конечной ответственности, следующей за действием, получил он движущую силу ответственности бесконечной, мощь любовной ответственности за всю необъятность происходящего в мире, за глубокую включенность мира в лик божий. Разумеется, он навсегда покончил с нравственным суждением: «злой» – это объект более глубокой ответственности, более других нуждающийся в любви; однако самостоятельные решения в глубине спонтанности он должен будет принимать до самой смерти, безмятежные решения о верном деянии. Ибо здесь деяние не ничтожно; оно было задумано, оно было выношено, оно является необходимым, оно принадлежит творению; но это деяние не предъявляет себя миру, оно вырастает из него, как если бы оно было недеянием.
Что есть вечное: в Здесь и Сейчас присутствующий прафеномен того, что мы называем откровением? Это миг, когда человек выходит из момента высшей встречи не таким, каким в него входил. Этот момент встречи не есть «переживание», которое возбуждается и блаженно округляется в восприимчивой душе, – здесь нечто происходит с человеком. Порой это может быть дуновение, порой – поединок, но все равно что-то происходит. Человек, который выходит из сущностного акта чистого отношения, имеет в своем существе нечто Большее, нечто приращенное, о котором он раньше не ведал и происхождение которого не может отчетливо обозначить. Как и всегда, научная ориентация в мире в своем полноправном стремлении к непрерывности причин и следствий выстраивает происхождение нового: нас же, для кого речь идет о созерцании действительного, не может устроить ни подсознательное, ни какой-либо иной аппарат душевной жизни. Действительность – это когда мы воспринимаем то, чего у нас раньше не было, и воспринимаем так, что знаем: это было дано нам. Выражаясь словами Библии: «Те, кто уповает на Бога, взамен получают силу»; или, выражаясь языком Ницше, который в своих писаниях остается еще верен действительности: «Берешь, не спрашивая, кто здесь дает».
Человек воспринимает, и воспринимает не «содержание», но настоящее, настоящее как силу. Эти настоящее и сила обнимают триединство в его неделимости, но так, что мы можем наблюдать их как три обособленные сущности. Во-первых, всю полноту действительной обоюдности, соединенности, связанности; при этом невозможно указать, как возникает эта связанность, притом что эта связанность отнюдь не облегчает жизнь – она делает жизнь тяжелее, зато нагружает ее смыслом. А это уже второе – неизреченное подтверждение смысла. Смысл гарантирован. Ничто, ничто не может теперь быть бессмысленным. Нет больше вопроса о смысле жизни. А если бы он был, то уже не требовал бы ответа. Ты не знаешь, как выявить смысл, и не знаешь, как его определить, у тебя нет для него формулы и образа, и все же он для тебя вещь более несомненная, чем восприятие твоих органов чувств. Что он имеет в виду относительно нас, чего он хочет от нас – откровенный и скрытый? Он не желает быть истолкованным – мы не в состоянии его истолковать, он хочет, чтобы мы его породили. Это уже третье: это смысл не некоей «другой жизни», но этой нашей жизни, не какого-то «потустороннего», но этого нашего мира; смысл именно здесь жаждет нашего подтверждения. Смысл можно воспринимать, но его нельзя познать из опыта; его нельзя познать из опыта, но его можно произвести; именно этого он от нас и хочет. Гарантия смысла не желает оставаться заключенной внутри меня, она желает через меня родиться в мир. Но как сам смысл не позволяет переносить себя, выражать себя в общезначимом и общепринятом знании, так и его подтверждение не может быть истолковано как имеющее значение долженствование, оно не предписано, не записано ни в каких таблицах, которые можно было бы вложить во все головы. Подтвердить воспринятый смысл каждый человек может лишь неповторимостью своего существа и неповторимостью своей жизни. Так же как ни одно предписание не может привести нас к встрече, ни одно предписание не может вывести нас из нее. Так же как для того, чтобы прийти к встрече, необходимо только принятие настоящего, так это же, но в новом смысле требуется для того, чтобы выйти из нее. Так же как с одним только Ты на устах достигают встречи, так с ним на