Вы знаете, что она была – как это называется, «девочка из хорошей семьи»? Элла Яновна Валевская… Помните, в Питере был магазин «Пани Валевска»? Парфюм и косметика из Польши? Хотя откуда вам помнить, это в старое время было. Представляете, Элка – пани Валевска? В ней эту пани не разглядеть уж было. Была, да вся вышла. Асимметричный дуализм языкового знака. Как бы это вам попроще? Вот слово, то есть языковой знак. А вот предмет или явление, этим словом называемое. И вот сначала были они тождественны. И всем все было понятно. Смотришь на молодую оперную певичку в блестящем платье и сразу чувствуешь: вот это и есть «Элла Валевская». А потом предмет изменился, а его название – нет. И стали они друг на друга не похожи. «Элла Валевская» осталась, а вместо красотки-певички подсовывают нам толстую пьяную криворожую бабищу в застиранных спортивках – не стыкуется одно с другим. Когнитивный диссонанс. По мозгам – как железякой по стеклу.
Элка, Элка… Сидела бы ты тогда дома…
В первый раз я Элку из дома выгнала. И во второй тоже. И в третий. Как всех остальных шалав, что Сережа домой приводил. А потом вижу, других баб больше нет, только эта. Думаю, пусть уж. Лучше одна, чем разные. Она говорила, что музучилище окончила по классу фортепиано и вокалу. У нее меццо-сопрано был, а она все старалась сопрановые партии петь, ей нравилось. И на отчетном концерте сразу после выпуска – еще приболела, простыла чуть-чуть, да внимания не обратила – пела арию Царицы ночи. Ну и сорвала голос к чертям собачьим. Думала, восстановится, три месяца молчала – не восстановился.
Я не поверила.
Какое сопрано, какое фортепиано? Толстая хабалка, без мата сколько времени не спросит. Пальцы сардельками. А уж голос – вообще караул, хрип-сип сплошной, как… даже не знаю что… старый граммофон, что ли.
А однажды я через парк шла, а там у фонтана летом пианино поставили желтое, умеешь – валяй, сбацай монтану. Иду, слышу, кто-то второй ноктюрн Шопена играет. Неровно так, то чистенько, бегло, то раз – и запнулся, сфальшивил, и тогда опять повторяет это же место. И опять – бамс! Затор. Повтор. Выхожу на плешку сбоку от фоно, смотрю – а это Элка. Сардельками своими по клавишам стучит, а по щеке – слеза, и кап-кап ей на пальцы.
Вот тогда я поверила.
Доиграла, аккуратно крышку опустила и побрела прочь. Идет нога за ногу, а глаза такие пустые, будто не видит ничего вокруг. Меня не заметила, я за дерево зашла, спряталась. И ничего ей не рассказала потом. Может, зря.
Откуда знать, что зря, что не зря? Вот следователь этот, Поляков, – он знает, что к делу, а что просто так, болтовня? Слушает. Очень симпатичный мальчик, почти рыжий, лохматый, на носу едва заметные веснушки после лета остались. Глаза внимательные, даже как бы сочувствующие. А рот жесткий, выдает мента, не из сочувствия меня слушает, ищет в словах зацепку какую-нибудь. Хотя какой он мальчик? Мужчина давно. Женат наверняка, и ребенок уже, может, школьник. Поколение наших детей давно выросло, а мы все «мальчики-девочки». Он такого же возраста, как мой Сережа. Да только совсем не похож.
Мой сын в двадцать лет уже спился. Не верите? Вот и я не верила.
Все в старших классах вино пьют или водку. Себе и другим доказывают, что взрослые. И мы в свое время фугасы с плодово-выгодным покупали. На переменке за школой пили, разлить не во что – так прямо из горлышка, пускали бутылку по кругу. Я однажды на урок пришла пьяная. На пустой желудок три глотка какой-то дряни сладкой. Окосела. Уснула за партой. А сосед мой возьми и подтолкни меня, я на пол рухнула. Очнулась – где я, что я, ничего не соображаю. Весь класс ржал.
Все во взрослость играют. У всех проходит потом. А у Сережки не прошло.
Из армии пришел – две недели с друзьями дембель праздновал. Потом все расползлись как-то, а Сережа продолжил. Я в обед домой прибегала – он уже мягкий был. В каком смысле? Ну, знаете, неточность движений, такая расплывчатость, что ли, как у плюшевой марионетки на ниточках. А к вечеру уже никакой, я с ним разговариваю, а он только «да» невпопад, причем необязательно мне, иной раз и включенному телевизору.
Самое утомительное – ожидание. Все надеешься, сейчас это закончится, прервется, но на самом деле не веришь – знаешь, что за чем пойдет, будто квест проходишь от точки к точке и раз за разом бесконечно, по кругу. Нет, по спирали, все ниже, ниже…
Я ночью просыпалась от малейшего шороха сквозь неплотно закрытую дверь. В ужасе просыпалась. Как в фильме – распахиваешь глаза, а над тобой занесенный топор и голодный взгляд убийцы. Сердце барабанной дробью в горле, в ушах, в затылке, руки трясутся и подташнивает. Адреналином шарахнуло, и тело требует: бежать, спасаться – переварить это возбуждение. А куда бежать? Лежу слушаю. Я по шагам могла определить, как он по квартире передвигается, направление отследить, в туалет, на кухню или в прихожую. Если в туалет – может, просто пописать, если на кухню – может, воды попить. А в прихожую ночью зачем? Значит, там у него нычка. Да у него везде нычки были, такие фуфырики аптечные, боярышник, настойка овса или еще хлеще – «Красная Шапочка», какая-то дрянь несусветная, техническая. Лежу мучаюсь – вставать или нет. Встать, отобрать, вылить, скандал устроить? Без воплей не отдаст, ему же горит. Или сделать вид, что не слышу ничего?
Сначала жалость переполняет, ведь это болезнь, надо лечить, помогать. Потом ненависть и отвращение. Ненависть к тому червю, что сидит там у него внутри, грызет, пожирает мозг, захватывает управление телом. Потом приходит равнодушие. Накрывает куполом, глушит все чувства.
Я старалась не поддаваться равнодушию. Мой сын – алкаш. Но от этого он не перестал быть моим сыном.
И уговаривала, и ругалась, и на принудительное лечение отправляла. Он соглашался, даже подшился один раз. «Дисульфирам» чертов чуть его не угробил. Пить же нельзя совсем. А он не смог. Три месяца всего продержался. Я тогда велосипеды купила, мы с ним по окрестностям ездили. Как нормальные люди. Церкви наши знаменитые смотрели, пикники устраивали. А потом сорвался. Я с работы пришла – он на полу лежит без сознания, весь заблеванный, а рядом малек валяется, пустой. Я – «Скорую»! Откачали, слава богу, успели. Через пару дней он велики продал. И пропил.
Все из дома выносил. Для начала мои белендрясы сбагрил не разбирая – и цепочку золотую, и колечко с пятью брюликами – дореволюционное, дорогое, еще прабабкино, за него, пожалуй, машину можно было купить, – и дешевую бижутерку, что я по молодости насобирала. Все ссыпал в карман и унес. Потом более крупные вещи стали уходить: куртка его кожаная турецкая, шуба моя, пароварка, утюг, сервиз… Тогда я поняла, что ничего не смогу изменить, надо приспосабливаться.
Я приспособилась. С работы, из проектного бюро, ушла. Все дорогие вещи, что Сережа еще не вынес, продала через «Авито», что продать не удалось – подругам раздарила. Тогда у меня еще были подруги. В доме осталось все самое дешевое: мебель, одежда, все старое или с китайской барахолки. Я админом-модератором устроилась. Веду несколько сайтов плюс их странички в сетях. Ноутбук себе купила маленький, дорогой, «Фуджицу». Я с ним не то что за хлебом – я с ним в туалет хожу, никогда без присмотра не оставляю. Это единственная приличная вещь в нашем доме. И деньги на водку даю всегда, когда просит, даже сама покупаю. Им с Элкой на двоих – бутылка в обед уходила и бутылка вечером, иногда еще одна, но это без меня, плюс пиво утром на опохмел. Такая вот норма выкристаллизовалась.
Элка когда у нас появилась, у нее даже паспорта не было, утратила где-то посреди своей загульной жизни. Я погнала ее документы восстанавливать. Прописала в нашей квартире. Упросила начальницу нашего ЖЭУ – мы с ней когда-то работали вместе – взять Элку дворником, сказала, что она Сережина жена.
От нее ведь родные отказались. И мать, и отец, и брат старший. Неудачная получилась, лучше вычеркнуть и забыть. Элка, потеряв голос, заметалась: как жить, что делать? Она же рассчитывала на оперную карьеру, ей уже в Питере место предложили. Не в Мариинке, конечно. Но все равно, это же Питер! Сначала там, а потом, глядишь, и Москва, и Европа. А теперь что остается? Место аккомпаниаторши? А она гордая была, заносчивая. На фоно тапершей лабать, других певцов обслуживать не желала. Ну, и понеслась душа в рай, полетели клочки по закоулочкам. Сначала со своими «артистическими» пить стала, потом уже с кем попало. За год превратилась в хабалку. Напьется – в драку лезет. Один привод, другой, за коллективный дебош огребла пятнадцать суток. Когда вышла, не смогла попасть домой – замок в дверях поменяли. Семейка ее из квартиры выписала, взятку дали, и в одночасье стала Элка жительницей деревни Толсть километров за сто с лишним от города. Она в замке поковыряла, постучала, поорала и ушла. А через пару часов вернулась уже хорошая и с приятелями-собутыльниками: «Ломайте, мужики, дверь!» Им что, они дверь в пять минут монтировкой отжали. У нас в городе у многих еще старые деревянные двери стоят. Они крепкие, массивные, чего их на металл менять. Мать Элкина полицию вызвала и сдала дочь. Она-то сдала, да Элка не сдалась, давай кулаками махать. Еле упихали ее в воронок. Тут уж она по полной программе огребла: и за то, что вломилась в чужую (подумайте только – в чужую!) квартиру, и за сопротивление при задержании…
И поехала Элка на два года в Карелию, в город Сегежа на исправительные работы.
ПоляковЗатопить свой корабль
Она перескакивала с пятого на десятое то про сына своего, то про Элку, Эллу Яновну Валевскую. Вот уж кто не был похож на свое имя, так это мертвая дворничиха. Это уж точно, пани Валевску там ни в микроскоп, ни в телескоп не разглядишь.
Елена пила свое пиво мелкими глоточками, то поднимала бокал на просвет, то ставила его обратно на стол, передвигала с места на место. Неподвижное лицо и множество мелких движений руками. Скрытая тревога, беспокойство… Что-то было в ней, там, внутри, глубоко. На меня она не смотрела, будто сама с собой говорила.