Я иду тебя искать — страница 18 из 59

Они двинулись в переднюю. Когда дверь за ними закрылась, кто-то у меня в голове отодвинул несуществующую заслонку и звуки, как языки пламени, хлынули мне в уши, оглушив на мгновение.

Я сидел в своей замечательно красивой кухне за собственным столом, сервированным к чаю, и не мог понять, отчего мне так хреново. Гадко мне было — и все тут. Я встал, вынул из холодильника бутылку водки и сделал прямо из горла порядочный глоток. Подытожим. Женя оказалась не Женей. Вернее, не той Женей, портрет которой мы поспешили нарисовать после первой же встречи с ней. Стрелка ее внутреннего компаса, казалось, навеки прикованная к отметкам «Мне», «Мое» и «Наплевать», на самом деле была чуткой и подвижной. По-своему чуткой, по-своему подвижной. Амплитуда ее колебаний была столь мала, что почти не фиксировалась невооруженным глазом. Да и реагировала она на явления, с обычной, бытовой точки зрения не поддающиеся фиксации. Странным, вывернутым способом Женя выражала эту свою чуткость, скорей всего сама ее не осознавая и не понимая, — ну и что? Какая разница — как выражать? Как могла, так и выражала. И если бы самозваный папа не оказался столь нелеп, то Женину чуткость можно было бы назвать даже умной. Да, «эта дубина» Женя вдруг неожиданно и так некстати показала себя чутче и умнее нас. Некстати, потому что никто из нас не догадался, что на похоронах надо плакать. В голову не пришло. Мы-то сами плакать не собирались и находили это вполне естественным. Даже не пытались сделать вид, что горюем. Не желали, видите ли, притворяться и слегка бравировали этим обстоятельством. Впрочем, если бы нам сказали, что бравируем, что гордимся этой своей каменной равнодушной искренностью, мы бы возмутились, ополчились на обидчика, закричали, мол, как ты смеешь говорить нам такие гадости, бросать подобные упреки нам, Его друзьям, да что тебе известно про наше душевное состояние, да тот, кто не рыдает, переживает в сто раз сильнее! И прочую пафосную выспреннюю ерунду. Честное слово, лучше бы мы притворились. Проронили пару фальшивых слезинок. Ведь фальшивое горе, наверное, самая невинная и простительная ложь. Просто потому, что люди должны горевать по другим людям. Иначе совсем тускло было бы жить на свете.

Удивительно, но Женя оказалась умнее еще и в том, что мгновенно раскусила нас — наше отстраненное недоумение по поводу Его смерти, не скрашенное даже чувством приличествующего случаю сожаления. Да, раскусила. Не такие уж мы крепкие орешки. Все с нами было ясно с первого взгляда. А мы ее раскусить не сумели. И, упиваясь собственным самодовольством, изображали эдаких патрициев перед плебейкой.

Я набрал номер Алены. Мне хотелось услышать ее голос. Я не собирался вешать на нее свои пасмурные мысли, рефлексировать за ее счет, отщипывая по кусочку от ее участия. Я просто думал рассмешить ее, а заодно посмеяться самому — рассказать о том, что папа оказался не папа. Преподнести всю эту историю как забавный казус, опустив самую важную составляющую головоломки — последнюю Женину фразу. Я начал, нервно посмеиваясь, нарочито бодрым голосом с уже традиционного: «Представляешь, она опять нас надула», а закончил таким же традиционным: «С этой девицей надо держать ухо востро!» Но Алена сразу почувствовала занозу. Она всегда очень хорошо чувствовала занозы, шероховатости, неровности и неловкости.

— Давай рассказывай, — сказала она, и я тут же выложил все. И про установление отцовства, о котором она ничего не знала, и о моих подозрениях относительно этого отцовства, и о Наталье с Денисом об их прожорливом участии в этой клюкве, и о Жениных претензиях на квартиру, и, наконец, о папе. О папе не как о рыжем клоуне в клетчатом жилете, попавшем на чужие похороны и принявшем их за свадьбу. О папе как о… как о… ну, короче, как о папе. И о Жене с ее детской нелепой чуткостью. И о нас. Я выложил Алене все, что думал по этому поводу, вывалил на нее кучей все, что меня — не скажу мучило, скорее, царапало, теребило изнутри, — все свои неприятные ощущения преподнес ей, как виноград на блюде: разбери по ягодке, отдели косточки от плоти, обдери шкурку, съешь, даже если очень вяжет, только, пожалуйста, не морщись. Зачем я это сделал? Ведь у меня не было в заводе с кем-либо откровенничать. В нормальном состоянии мне бы в голову не пришло рассказывать ей, к примеру, про свои личные дела, делиться интимными подробностями и переживаниями. Но здесь — другое дело, дело, которое касалось всех нас. И с кем в таком случае делиться, как не с Аленой? Других кандидатур не вижу. К тому же мне просто хотелось ей рассказать. Хотелось — и все. Без всяких причин.

Алена слушала молча и после того, как я закончил, молчала еще какое-то время. Я даже испугался, что прервалась связь и мне придется перезванивать и рассказывать все сначала. Но тут Алена задумчиво произнесла:

— Ты знаешь… Ты не прав… — Я издал какие-то невнятные звуки, пытаясь возразить. — Нет-нет, ты послушай, — быстро перебила Алена. — Конечно, кто-то должен плакать на похоронах, но ведь и мы не чурки какие-нибудь бесчувственные.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что если мы не горевали, значит, не по кому было горевать. И не по чему. А Женя… Она смешная. Нелепая.

Не думаю, что определение «смешная» подходит нашей Жене, но это так, к слову. Алена между тем продолжала:

— Я думаю, Он правда был отцом ее ребенка. Так что не переживай. Ладно, дружок?

— Ладно… дружок, — сказал я.

А что я мог еще сказать?

Мы еще помолчали.

— Послушай, — вдруг сказала Алена. — Я хочу… В общем, если бы ты сейчас ко мне заехал, я была бы рада.

Она меня ошеломила. Алена вообще редко звала к себе домой. Не любила вторжений на свою территорию, говорила, что чужие люди разрушают ауру дома. Но это все ерунда. Дело же не в том, что она не любила звать гостей, а тут вдруг ни с того ни с сего взяла и позвала. Дело в том, что она МЕНЯ позвала. Одного. Дело в том, что по каким-то причинам ей этого захотелось. Я был ей нужен. Сегодня. Сейчас. И на ночь глядя. Я вскочил, заметался по квартире, схватил ключи от машины, бросил, схватил опять, выбежал из дома, забыл захлопнуть дверь, вернулся, посмотрел в зеркало, бегом спустился с лестницы, споткнулся, чуть не упал, подумал, что надо бы купить цветы, тут же забыл об этом и наконец выехал со двора, чуть не врезавшись в дерево и бестолково озираясь по сторонам. «Ни о чем не думай, а то фиг доедешь!» — приказал я себе. Но одно дело — приказать, а другое — послушаться. В моей голове скакали чертики. Кувыркались как сумасшедшие. Корчили рожи. Дрыгали копытцами. Показывали рожки.

— Эй, там, потише! — громко крикнул я им и открыл окно, чтобы ночной ветер выдул чертовщину из моей башки. Сразу стало холодно. Меня пробил озноб, и я мгновенно отрезвел. «А ты дурак, батенька! — сказал я себе. — Ты чего это вообразил? А? Может, у нее водопровод засорился или стиральная машина протекла, вот она тебя и позвала… дружжжок. Не Грише же звонить, в самом деле. Приедешь, пошуруешь плоскогубцами, выпьешь чайку на дорожку и — гуд бай, дарлинг, миленький ты мой. Давай-ка поспокойней!»

С этими мыслями я въехал в Аленин двор.

Алена стояла на балконе, облокотившись о перила, и курила. А я стоял внизу возле своей машины и смотрел на нее. Она меня не видела, и у меня было такое чувство, будто я за ней подглядываю. Ночь была ясная, и я хорошо видел ее лицо. В нем было спокойствие и отрешенность маски. Как будто она ни о чем не думала, ничего не чувствовала и, может быть, даже вообще не жила. Она медленно подносила сигарету ко рту, медленно опускала руку и медленно выдыхала дым. Я не мог понять, хорошо ей сейчас или плохо, и это вызывало во мне неприятную дрожь тревоги. Я в который раз приказал себе успокоиться и стал просто разглядывать ее. Мне хотелось забрать ее отрешенное лицо с собой, далеко-далеко и навсегда, потому что я знал: когда я поднимусь наверх и войду в ее квартиру, лицо будет уже другим.

Так и оказалось. Она встретила меня буднично, словно я каждую ночь являюсь к ней в гости. Лицо ее было обыкновенно той домашней обыкновенностью, которая гасит краски, стирает черты, нивелирует выражение. Она пропустила меня в прихожую и, прислонившись к дверному косяку, наблюдала, как я стягиваю кроссовки. В принципе я мог бы этого не делать. Никто не заставляет вас летом стягивать в гостях кроссовки. Я, например, даже дома в них хожу. Но я сдуру начал, а она не остановила. Сбросив кроссовки, я посмотрел на нее. Она ногой подвинула мне Гришины тапочки. Я надел их и тут же почувствовал себя идиотом. В чужих тапках и так-то всегда чувствуешь себя идиотом, а тем более в Гришиных. Они были мне физически неприятны, да к тому же еще и малы. Ткань в серо-белую клетку износилась и на правом тапке протерлась до маленькой дырочки в области большого пальца. Тоже мне… м-м-м… ночной герой в драных тапках! Я злился и на себя, и на Алену за то, что она спровоцировала эту дурацкую ситуацию, а я напридумывал невесть чего.

Мы прошли в комнату и сели в кресла. Я сидел в позе юного пионера на сборе отряда: на самом краешке, вытянувшись в струнку, сложив руки на сдвинутых коленях и пытаясь незаметно спрятать под кресло драный тапок с торчащим из дырки пальцем — как будто это мои тапки и я стесняюсь своей неряшливости! А ведь стесняться должна была Алена, которая оказалась плохой хозяйкой и неважной женой. Но Гришины тапочки были ей до фени, впрочем, подозреваю, как и все остальные Гришины вещи.

Она не глядела на меня, и я мог смотреть на нее открыто, не боясь оказаться застуканным. В ее лице не было больше спокойствия. В нем была неуверенность и нервозность. Левый уголок рта слегка подергивался. Она снова закурила, но теперь подносила сигарету ко рту не медленным, плавным жестом. Ее рука двигалась рывками, по ломаной траектории. Она волновалась, и мне было это приятно. Я отнес ее волнение на свой счет и взбодрился. Однако бодрился недолго. Я попал впросак. Ее волнение было связано отнюдь не с присутствием моей драгоценной особы ночью в ее квартире.