— На чужой каравай рта не раззевай! — Он опрокинул рюмашку, крякнул, хлопнул, почавкал тети Маниным холодцом и, громко рассмеявшись собственной шутке, крепко ухватил Клавдию за плечо. В комнате, расставляя ширму перед Костиным диваном, он погрозил ему пальцем, икнул и гоготнул: — Каждый сверчок знай свой шесток!
В квартире Николаша прижился сразу. Вместе с ним там поселился дух базарной безудержной разнузданности. Николаша все мог. Николаша все умел. Николаше все было море по колено. С Николашей было весело. И дефицитную сырокопченую колбасу он приносил домой палками. И дефицитные покрышки от новой, только что выпущенной «Победы» лежали в их коридоре горкой резиновых бубликов. И за общим кухонным столом собирались теперь чуть не каждый вечер. И щербатый Витька, глядя щенячьими глазами, бросался стягивать с Николаши сапоги, как только тот вваливался в дверь. А Клавдия варила щи из нежнейшей шелковой телятины, и костяной ее корсет, казалось, немножко помягчел.
— Ты, Клавдия, когда плату за свет считаешь, ты на семьи-то не раскладывай, — учил ее Николаша. — Ты на людей раскладывай. Вот нас двое всего, а у Витьки пять голов. У них больше нагорает.
— Так нас не двое, трое, — возражала Клавдия.
— Да ты его не считай! — Николаша махал рукой в сторону Костиного дивана. — Что его считать! Ему свет не нужен. И вот еще что. — Николаша доставал из кармана проржавевший безмен. — На складе взял. Ты на рынок его бери, а то они тебе там намеряют, потом концы с концами не сведешь. Пушинка к пушинке, а выйдет перинка!
Николаша выпивал первую после работы рюмку, вскидывался коротким гоготом, тяжело приваливался к Клавдиному плечу. Чудилось, что больше не случится с ними ничего плохого. А то, что есть… Ну, есть и есть. Могло ведь и этого не быть. Не всем же вальсы-бостоны танцевать, фокстроты отплясывать. Бывает, и без музыки люди живут. Тоже неплохо.
— Ты, Клавдия, вот что… Ты того… Решай давай, — бормотал Николаша что-то невнятно, так не похоже на себя, что Клавдия испугалась.
— Что, Николаша? Что решать?
— Ну, насчет нас. Пожениться бы нам надо.
— Да как же… да ведь… — Клавдия беспомощно оглянулась, глазами показала на Костину ширму.
— Вот я и говорю — решай.
Вечером Клавдия сама завела с ним разговор.
— Мне, Николаша, что, с Костей разводиться?
Николаша замялся, заерзал на стуле, затянулся «беломориной».
— Разводиться… Ну разводись. А жить мы где будем? Ты не подумай, я на твою жилплощадь не претендую. А ребеночек появится, что тогда? У меня, сама знаешь, мать с батей и сестра с пацаном на десяти метрах.
— Так что же делать, Николаша?
— Думай, Клавдия, думай.
— Я думаю. Может, его в интернат определить? Для инвалидов?
— Интернат! Интернат пять лет надо ждать! А потом, в интернат просто так не берут. За интернат площадь надо сдавать. А откуда она у тебя, площадь? Ты, Клавдия, пойми, он же не человек теперь, ему все равно. А нам жить. Детишек нам надо. И вообще, чтоб все как у людей.
В тот день Клавдия на работу не пошла — договорилась с начальницей, чтобы та поставила ее в ночную. Поднялась поздно, когда квартира отсуетилась, опустела, затихла. Вышла на кухню, зажгла конфорки на всех трех плитах, поставила на огонь эмалированное ведро с водой. Когда вода нагрелась, вылила ее в большую цинковую лохань. Подхватив Костю под мышки, потащила его на кухню. Костины ноги, волочась сзади как два аптечных ватных валика, задевали сваленные в коридоре тазы, велосипеды, не успевшие сгореть в буржуйках колченогие стулья. Клавдия опустила Костю в лохань и начала намыливать. Мыла долго, остервенело терла мочалкой, поливала горячей водой из ковшика. Притащив обратно в комнату, уложила на диван, но одеялом укрывать на стала. Подошла к окну, открыла настежь — в февральскую метель. Ветер, залетев в комнату, прошелся по некрашеным половицам, сдунул со стола хлебные крошки, забрался под кружевную салфетку на комоде, закрутил в трубочку край простыни. Клавдия постояла у окна, развернулась и ушла на кухню.
Через неделю Костя умер от воспаления легких. А еще через месяц Клавдия с Николаем сыграли свадьбу. Николай крякал, хлопал, шутил.
— Мотоват, да не женат, одному себе внаклад! — кричал он, вывертывая коленца резвыми хромовыми сапогами. — Хороша парочка, как баран да ярочка! — зычно выкликал, хозяйским жестом хватая Клавдию и притягивая к себе.
Клавдия смотрела, улыбаясь, как он раскидывает в бешеной пляске руки и ноги, как смачно откусывает от румяного ломтя сала, и ей казалось, что в вязанке лет она отыскала ту, прежнюю Клавдию довоенной выработки.
На третий день после свадьбы она поднялась вместе с утренними мартовскими сумерками, сложила в черную клеенчатую сумку четвертинку, полбуханки ржаного хлеба, пару соленых огурцов и несколько крутых яиц.
— Ты куда? — тяжело повернулся в постели Николай.
— На кладбище. У Кости сороковины сегодня.
— А… Ну давай. Приходи скорей.
Клавдия надвинула на глаза черный вдовий платок, сунула ноги в старые валенки, наглухо застегнула кургузое драповое пальтецо. Вышла на улицу, зашагала по последней весенней поземке. На кладбище она долго сидела у могилы, разложив на земле хлеб, яйца и огурцы, глядя на нетронутую бутылку водки. Потом легко поднялась и пошла, не оглядываясь, к воротам. Она шла, низко опустив голову, загребая валенками раскисшие комья снега, мимо высотных домов и гранитных набережных, мимо дощатых бараков и чугунных монументов, мимо похожих на пирожное «безе» кремовых особняков и заводских проходных, из-за которых несся въедливый запах горячей стальной стружки. Шла бульварами и площадями, колченогими переулками и стремительными, как корабельные сосны, проспектами, шла дачными просеками, и деревенскими улицами тоже шла. Шла день и шла ночь. Шла, пока не растворилась навсегда в негашеной извести тумана.
КЛЮЧИ ОТ СЧАСТЬЯ
А солнечные зайцы все прыгали и прыгали. Один забрался Ей в нос и долго там возился, устраиваясь поудобнее. Она чихнула, дернула головой, и солнечный заяц переместился на щеку. Крыша соседнего дома горела так, будто на нее налили подсолнечное масло и поставили на открытый огонь. Она высунулась из окна и попыталась вдохнуть раскаленный воздух. Двор со всеми своими песочницами, скамеечками, чахлыми кустиками и красным жестяным грибом, нафаршированным белыми горошинами, валялся внизу, как детский рисунок, выброшенный с верхнего этажа. Мир вдруг крутанулся, встал на дыбы и развалился на части. «Калейдоскоп», — подумала Она. Такой калейдоскоп в виде картонной подзорной трубы Она недавно купила Ваське-маленькому. Тот целыми днями вертел его в руках и пялился на цветные осколки, думая, что в конце концов досмотрится до какой-нибудь здравомыслящей картинки. Она-то считала эту игрушку совершенно бессмысленной. Никакой внятной здравомыслящей картинки калейдоскоп показывать не собирался. В общем, сплошной обман, как ни крути. Но Васька-маленький очень ныл, и Васька-большой тоже смотрел жалобными детскими глазами.
— Если родится сын, назовем Васькой, — сказал Он в их первый медовый месяц. Первый, потому что медовых месяцев у них потом было много.
— А если дочь? — спросила Она.
— Дочь тоже Васькой, — подумав, ответил Он.
Она вцепилась в подоконник. Пальцы как будто закоченели и никак не хотели разжиматься, по спине пробежала струйка холодного пота, к горлу подкатила тошнота. Внизу бабуля Федотова выкликала внука. Бабуля Федотова — это было что-то определенное и осязаемое. Постоянная величина. Безусловный признак стабильности. Ничего не изменилось. Бабуля Федотова выкликает внука. Утром бабуля Федотова встретилась Ей у лифта.
— Ой, — сказала бабуля. — А вы уже из магазина? А ваши спят еще? И когда вы только успеваете?
Она засмеялась и кивнула. Она действительно бежала из магазина. И первая вставала. И никогда не опаздывала. И все успевала. И сейчас Она поднимется наверх, откроет рассохшуюся деревянную дверь в рыбьей чешуе облупившейся краски, на цыпочках проберется в кухню, поставит в холодильник бутылку «Можайского» молока и посидит минут пять, покурит. Потом плюхнет на огонь огромный чайник и пойдет будить «своих». «Вставайте, — скажет Она им: — Вставайте, лентяи!» И потреплет по волосам — сначала одного, потом другого.
Она плюхнула на огонь огромный чайник и пошла будить «своих».
— Вставайте! — громко сказала Она. — Вставайте, лентяи!
И потрепала Ваську-маленького по волосам. Васька вскочил с диким индейским криком, будто и не спал вовсе, выпрыгнул из кровати и помчался в ванную, свалив по дороге стул. Она вошла в спальню и села на край широкого дивана. Муж лежал поперек дивана, укрывшись с головой простыней.
— Эй, — сказала Она. — Вставать сегодня будем?
Он замычал, точным натренированным движением схватил Ее руку и прижал к губам.
— Будем, будем, — пробормотал Он.
Он всегда так бормотал. И мычал. И прижимал Ее руку к губам. И спал поперек кровати, натянув на голову простыню. Каждое утро, садясь на край дивана, Она знала, как Он будет бормотать, и мычать, и хватать Ее руку. Она все о Нем знала. Еще с той первой сухумской ночи, которую они провели на чужом дворе под инжиром. Инжир падал им на головы, они смеялись, пытались укрыться под толстыми махровыми пляжными полотенцами, а утром собирали огромные треснувшие инжирины и запихивали друг другу в рот. Инжирины были приторно-сладкими и очень кожаными.
— Это наш первый супружеский завтрак! — важно сказала Она и надкусила инжирину. — Как ты думаешь, мы теперь совсем взрослые? — Инжирина крякнула, лопнула и потекла по подбородку липким соком.
В этом дворе они провели свой первый медовый месяц. У чудных грузинских стариков была снята комнатушка по рублю за ночь. В комнатушке стояли раскладушка и один стул. Раскладушка им досталась костистая, а комнатушка душная, и смысла в этой комнатушке не было никакого. Они вытаскивали одеяла на улицу и спали прямо под своим инжиром. Водопровода они в доме не обнаружили. Канализации тоже. Зато море шумело в двух шагах. Они шли к нему садом, заросшим какими-то странными дикими огромными цветами ядовитых расцветок. Она этих цветов боялась и не разрешала их рвать. По вечерам ночь рассыпала в саду светлячки. Они шли к морю по светлячкам, плавали по лунной дорожке и по светлячкам возвращались обратно. Однажды Он посадил Ей светлячка в волосы.