Я все листал и листал исписанные странички, и во мне поднималось смутное душное чувство мелкой и страшной бессмысленности. И тут почерк неуловимо изменился — слегка пошел вразнос, буква «к» повалилась влево, «о» дала разрыв в правом полукружии, «н» и «п» стали почти неразличимы, ну и так далее. И появились другие фамилии. Не только Гораций, Сенека и Вольтер. Какой-то Коровякин. Еще Мосечкин. Луговая. Коровякин встречался особенно часто. В разговорах Он никогда ни о Коровякине, ни о Мосечкине, ни о Луговой не упоминал. Я стал читать внимательнее. Слог был несколько угловатый, фразы рубленые, короткие.
«Сегодня утром шли с Мосечкиным по коридору. Навстречу Коровякин. Я поздоровался громко, внятно, но без подобострастия. Главное — достоинство. Он кивнул. Мосечкин тоже поздоровался, хотя они виделись до того. На кафедре. Луговая проговорилась, что Коровякин заглядывал на кафедру с утра и они все его видели. Кому он кивнул — Мосечкину или мне? Пришлось оглянуться и сказать «доброе утро» еще раз ему в спину. Коровякин тоже оглянулся. Кажется, был удивлен».
«Думал весь день. Пришел к выводу: все-таки Коровякин кивнул мне. Вряд ли он стал бы кивать Мосечкину, с которым уже виделся. Да, но тогда зачем Мосечкин опять поздоровался? Выслуживается?»
Коровякин, видимо, был Его начальником. Может быть, завкафедрой.
«Луговая что-то замышляет. Сегодня два раза ходила к Коровякину. Второй раз сидела почти два часа. Я сделал вид, что курю, и стоял на лестничной площадке. Смотрел, когда она выйдет. По часам — ровно через 1 час 48 минут».
«Заседание кафедры. Мосечкин, конечно, сел за первый стол, поближе к Коровякину. Это не его стол — Иванова. Иванов на больничном, так Мосечкин решил, что имеет право. Смотрел Коровякину в рот. Я промолчал, хотя тоже мог бы сесть впереди. Все заседание Мосечкин выскакивал. За что получил от Коровякина: «А вот вы… м-м-м… молодой человек, что-то очень сегодня мельтешите». Так ему и надо».
«Мосечкин выбрал все лучшие часы из учебного плана. А у него, между прочим, еще вечерники и коммерческое отделение. Почему мне не дали пятый курс? Решили, что не справлюсь? Да потому что на нашей кафедре совесть и достоинство не в чести, а я не из тех, кто гнет спину ради учебных часов».
«Выяснилась интрига с Луговой. Бегала к Коровякину выпрашивать аккредитацию на конференцию в Берлин. А доклад опять будем писать всей кафедрой. Сама-то она ничего не может».
«Обсуждали доклад Луговой. Я сидел в стороне, участия не принимал. Коровякин посмотрел в мою сторону два раза. Я сделал вид, что не заметил. Не собираюсь ни перед кем выслуживаться. Я не Мосечкин. Он, кстати, несколько раз перебивал Коровякина и все время лез со своим мнением. Думаю, ему это припомнят».
Дальше шла какая-то очень сложная и запутанная интрига с Мосечкиным, который вроде бы начал кампанию по подсиживанию Нашего друга и выдворению Его с кафедры. То ли он хотел привести на Его место свою любовницу, то ли просто так интриговал, по вредности характера. Наш друг считал, что Его устраняют как конкурента. На страницах зеленой книжицы Он вел долгий и скрупулезный подсчет количества научных работ, публикаций в журналах, упоминаний имени в научной литературе. Коровякин перестал Ему кивать при встречах. Потом опять начал. За спиной о чем-то шептались (я так и не понял о чем). Всем выделили новые компьютеры. Ему — нет. Потом выяснилось, что Мосечкину тоже не выделили. Потом — что компьютеры застряли на складе и завтра их привезут. Буквы прыгали. Строчки летели. Точки и запятые выскакивали из всяких рамок. Слова захлебывались желчью. Старушка уборщица вытряхивала корзины у всех, кроме Него. На зиму заклеили окна, а с Его стороны оставили щель. Луговая хамила, после конференции предложила Мосечкину вдвоем писать учебник, а Ему ничего не предложила, гнусно ухмыльнулась, встретившись с Ним взглядом. Заканчивался дневник несколькими горячечными строчками: «Милочка. Секретарша Коровякина. Шоколадка или конфеты? А может быть, украшение? Какое? Примет или нет? Мосечкин не смеет так со мной обращаться. Я не позволю! Все рассказать К. У Луговой кольцо. На какие деньги?»
Вопрос этот венчал огромный вопросительный знак величиной почти со всю страницу с рваной, воспаленной и безнадежной точкой внизу.
Я закрыл дневник. Все ошарашенно молчали.
— Это не расчеты, — удивленно сказал Гриша.
— Ну да, — сказал я. — Не расчеты. Счета и счеты. Старые счета и старые счеты.
Это и было сокровенным знанием. Нашим о Нем. Между тем я смутно вспоминал, как зашел однажды к Нему в институт, не помню по какому поводу. A-а, помню. Должны были сантехники прийти чинить у Него в квартире кран, Он попросил меня проследить, а ключи забыл оставить. Вот я за ключами и примчался. Он был на кафедре, стоял у письменного стола и что-то горячо говорил какому-то довольно облезлому субъекту. Субъект сидел полуотвернувшись и копался в столе. Казалось, он и не слушает Нашего друга. Меня неприятно поразило, что Наш друг стоял полусогнувшись и обращался к спине субъекта. И тут субъект повернулся к Нему. «Банально, Хоботов!» — спокойно сказал он, встал и пошел к двери. Наш друг вздрогнул, метнулся за ним и тут увидел меня. На Его лице промелькнуло смятение, но оно тут же приобрело обычное выражение важного превосходства. Он не знал, видел я эту прелестную сценку или нет. Да я и сам не знал. Может, показалось.
Между тем Виктор хохотнул.
— Ничего не значит. — Он ковырнул ногтем в зубах и этим же ногтем ткнул в тетрадку. — Мало ли о чем человек пишет сам себе. Не лезьте, не ваше дело. Он же вам не показывал. Сами знаете, иногда какая-нибудь поганая щель в окне портит всю жизнь. А расчеты у него, наверное, на работе.
— Да, да, на работе. Конечно, на работе, — радостно закивал Гриша.
Ну, я-то лично сомневался. Но тут в мои сомнения вклинился Женин голос:
— А я считаю, что это подло — лапать чужие вещи без разрешения! В школе за такие штучки темную устраивали.
— Какая пре-елесть! — пропела Наталья. — Мы еще не вышли за рамки восьмого класса! Мы еще устраиваем темные! Может, мы еще рассказываем на ночь страшилки? И мажем сожителей зубной пастой?
Женя не повела бровью.
— Поздно уже, — спокойно сказала она. — А у меня режим. Давайте расходиться.
В общем, она была права. Пора было заканчивать этот симпозиум на костях. Мы потянулись к двери. У порога оглянулись. Женя по-прежнему стояла у стола и смотрела нам вслед с задумчивым прищуром естествоиспытателя.
— А ты, Женечка? — робко спросила Ольга. — Ты не собираешься расходиться?
— Не собираюсь, — сказала Женечка. — Куда мне расходиться? Здесь мой дом родной.
— Постельное белье в… — начали одновременно Ольга, Наталья и Алена и разом же осеклись.
Виктор опять хохотнул. Он делал это постоянно ни к селу ни к городу и был страшно доволен собой.
— Знаю, — сказала Женя. — Спокойной ночи.
Придя домой, я сел в кресло, закурил и подумал, что примерно чего-то в этом роде и ожидал. Еще я подумал, что чего-то в этом роде еще предстоит ожидать. И напоследок: не притырит ли Женя мои фамильные серебряные чайные ложечки, которые я принес для поминок?
V
Женя не была бы Женей, если бы не попыталась обосноваться в Его квартире. Сразу и навсегда. Обосновывалась она на следующий день после похорон — с тактом, с чувством, с расстановкой. Была перевезена одежда — летняя и зимняя, шуба, дубленка, меховые сапоги, сапоги демисезонные, многочисленные курточки, джинсики, а также две коляски, большая и прогулочная, манеж, ватное одеяло, чемодан косметики, мешок детских игрушек, балетные туфли и пачки, похожие на сахарную вату. Гриша бегал как оглашенный. Заказывал такси. Таскал вещи. По секрету от Алены рассказал нам, что мешок для игрушек по его просьбе собственноручно сшила его мама на швейной машинке «Зингер» позапрошлого века выпуска из двух старых бязевых простыней в голубой цветочек советского производства. На наше дружное изумленное «Зачем?!» ответил, что среди игрушек есть какой-то хитрый музыкальный аппарат, который Женя покупала в «Детском мире» за бешеные деньги (кстати, в ответ на наше опять же дружное «За какие?» Гриша промолчал, видимо, ответа не знал, из чего мы сделали вывод, что деньги были не такие уж бешеные и Женя просто пудрит ему мозги), и этот хитрый музыкальный аппарат никак нельзя было бросать в машину просто так, голышом, иначе бы он покорябался и перестал издавать свои хитрые музыкальные звуки. В этом месте прозвучало наше последнее дружное: «А сумку-то чего не купили?» — Гриша озадаченно потер лоб.
— Я думаю… — медленно произнес он, и стало ясно, что Гриша действительно думает.
Гриша у нас мыслитель. Он мыслит по-большому. В том смысле, что он Большой Мыслитель. Его не волнует мышиная возня вроде сломанного крана, или скисшего молока, или того удручающего обстоятельства, что он опять не вынес вечернюю помойку (вечернюю поноску) и Алена уже приготовила скалку для его убийства. Он мечтает о том, чтобы затопило, предположим, Америку, а он, Гриша, приплыл туда резвым Колумбом и легким движением руки спас весь личный разноцветный состав этой многострадальной части света, подверженной катаклизмам стихий. И тогда ему, Грише, поставят памятник на родине Микки-Мауса, и он, Гриша, будет стоять посреди континента в черной шапочке с круглыми пластмассовыми ушами, помахивая накладным проволочным хвостом и поводя поролоновым носом. Гришины мечты имели планетарные масштабы. Иногда Гриша выходит в астрал. То есть в космос. Он рассказывал нам о судьбах Вселенной. То ли она сжимается, то ли расширяется. Он точно не знал, но точно знал, что скоро она должна взорваться.
— Скоро — это когда? — спрашивала в таких случаях Алена.
И по ее лицу было видно, что она прикидывает, взять ли на всякий случай с собой норковую накидку и черные замшевые сапоги на «шпильке», когда придется эвакуироваться в другую галактику.
— Скоро — это через десять миллиардов лет, — отвечал Гриша.