Я ищу детство — страница 54 из 80

Фрося Крысина, сколько помнила себя в Москве, столько и кормила своих «крысиков» с барахолки. Чем только не торговала она здесь! Пальто, шапки, платья, пиджаки, отрезы, туфли — всё это в разные годы и в разных количествах проходило через её руки. Механика Фросиных обычных торговых операций была не сложна — за полцены купить, за две трети продать, а на барыш набрать в овощных рядах картошки, луку, огурцов, подсолнечного масла и насытить всем этим прожорливое «крысиное племя» на один день — до завтрашней купли-продажи.

Это был её, так сказать, официальный производственный профиль. В таком качестве её как облупленную знали все барыги и спекулянты на барахолке, сотрудники всех ближайших отделений милиции. И эта Фросина деятельность почти никогда и никем не пресекалась — все знали, что Фросе надо содержать как-то ораву своих «крысиков».

Едва только Николай Крысин с женой и матерью вошёл на Преображенскую барахолку, как Фрося и Антонина мгновенно, у входа, «слепили» свой первый фармазон на двести круглых и чистых «целкашей». Тучный кавказский человек не успел и десяти минут поговорить с обеими женщинами, как в руки одной из них совершенно добровольно перепорхнули из его кармана две сотенные бумаги, «аванс».

— Ого! — рассмеялся Колька Крысин. — Хорошая работа, хвалю!

Неожиданно он сделал зверское лицо и вырвал из рук Тони две сторублёвки.

— Чтоб этого больше не было! — театрально объявил Крысин. Он сразу же, как только они вошли на рынок, увидел неподалёку от себя знакомого сотрудника милиции и теперь весь спектакль разыгрывал именно для него.

— Возьми, дорогой! — протянул Колька деньги кавказскому человеку. — И больше с этими шалашовками не связывайся. Ты разве не видишь, кто они?

Потом наклонился к матери и, не меняя зверского выражения лица, прошептал ей на ухо:

— Закосите мохнатого и рвите домой! Я через полчаса буду…

Притворно испугавшись и пригорюнившись (это и означало «закосить мохнатого»), Фрося и Тоня быстро пошли прочь от Кольки Крысина, а Николай, обняв за плечи сразу проникнувшегося к нему большим доверием кавказца, повёл его в сторону Преображенского кладбища.

Сотрудник милиции, убедившись, что данное старшему лейтенанту Частухину обещание (оборву руки!) Николай Крысин выполнил, жену и мать с рынка прогнал, а теперь ублажает и успокаивает их жертву, двинулся дальше по барахолке.

А Колька, заведя кавказского покупателя за кладбищенскую ограду, быстро вынул из кармана золотые немецкие трофейные часы.

— Тебе такой товар нужен?

— Не совсем такой, — заулыбался кавказец, — но этот я у тебя возьму.

— Семь «кусков»! — отрывисто сказал Колька.

Через полчаса Колька, как и обещал, был дома. Бросив на стол перед матерью и женой пачку денег, он с прищуром сказал:

— Вот вам отмазка за месяц вперёд. И никому об этом ни слова. А на фармазон, пока не скажу, больше ни ногой… Всё ещё впереди, ясно? По-царски будете жить.

И, глядя на узкие глаза сына и мужа, на резкую вертикальную складку над его переносицей, седые виски и острые скулы, Фрося и Тоня одновременно подумали о том, что им, по сути дела, ничего ещё не известно про то, с какими настроениями и планами на будущее пришёл Колька из армии, и что, очевидно, с войны в мирную жизнь он принёс что-то очень своё, сокровенное и обдуманное, недоступное их бабьему разуму.


Да, плохо — ох плохо! — знал старший лейтенант милиции Леонид Частухин своего родственника Николая Крысина. Вернее будет сказать так: он хорошо знал его до войны, но совсем ничего не знал Частухин о том, как и среди каких людей провёл Крысин свои годы на войне.

А это имело большое значение для всей дальнейшей жизни Николая Крысина и для той судьбы, которая была ему уготована.

…Сначала всё шло хорошо. С первых же дней войны, записавшийся добровольцем, но задержанный на неделю с призывом из-за своих двух судимостей, оказался Колька-модельер в пехотной части, разделившей участь многих крупных и мелких армейских соединений в сорок первом печальном году, отступавших на восток, терявших фланги, попадавших в окружения и выходивших из них.

В боях за Тулу, когда была остановлена рвущаяся к Москве танковая армия Гудериана, Крысин заработал медаль за яростное двухчасовое сопротивление в полузасыпанном, придавленном рухнувшими балками долговременном земляном укреплении.

Через месяц, участвуя в тяжёлых наступательных боях, стремительно набегая в первой группе атакующих на изрыгающие фиолетовый металл задымлённые немецкие окопы, Колька вдруг почувствовал страшный удар в грудь, незнакомо отбросивший его назад, и, падая на землю, теряя сознание, мысленно простился со всеми, увидев в последнее мгновение перед собой в ослепительно неземной вспышке прекрасные, затянутые прозрачными слезами глаза жены, Тони Сигалаевой.

Очнулся он в полевом госпитале. Грудь разрывало десятками, сотнями мелких укусов, как будто рой сумасшедших, свирепых ос облепил её со всех сторон.

Ранение было не очень тяжёлое, но сложное и, как сказали врачи, интересное для полевой хирургии. Ему сделали несколько обезболивающих уколов. Операция прошла успешно, и выздоравливать Крысина отправили в госпиталь в прифронтовой полосе. Здесь его догнала вторая боевая медаль, и здесь же началось то самое, что впервые надломило дух Николая Крысина, крепко закалённый юностью, прошедшей на Преображенке, и до этого не дрогнувший ни разу — даже в суровых испытаниях довоенной блатной Колькиной жизни.

Без всякой видимой, то есть наблюдаемой врачами причины (может быть, только потому, что операцию ему делали в полевых условиях), Николая неожиданно начали мучить сильнейшие боли. Несколько дней, сжав зубы, искусав в кровь губы, он терпел. Было такое ощущение, что тысячи маленьких злых карликовых человечков, похожих на немецких автоматчиков, рассыпались по всему телу, нашли окончание каждого нерва, накручивают их на раскалённые щипцы и, резко дёргая, отрывают один за другим по миллиметру от каждого.

В одну из нестерпимых ночей злые гномы-автоматчики, объединившись, начали одновременно «откалывать» своими сахарными щипцами куски от всех костей сразу. Николай потерял сознание и начал так стонать и метаться в беспамятстве, что дежурная сестра сразу же привела врача. Бегло осмотрев Крысина, врач назначил морфий.

Сначала его кололи понтопоном. Потом стали вводить более сильные морфины. Но ничего не помогало. Отброшенные от нервных окончаний гномы-автоматчики, «отложили» в сторону свои сахарные щипчики, и каждый взял в руки лук и стрелы. Колька видел, как они натягивают тетиву, слышал, как воет, визжит в полёте летящая прямо в сердце стрела… И вот длинная, тонкая, беспощадная игла вонзается в кость и долго висит, покачиваясь, а рядом, кроша кость, вонзается следующая игла, и ещё, и ещё, и ещё… За одну только неделю на голове у Николая появилось несколько седых прядей, пергаментно обтянулись скулы, глаза провалились, как вдавленные. И дежурные сёстры, желая избавить Крысина от очевидных для всех страданий, начали колоть ему чистый морфий.

По определению врачей, у Крысина могла быть задета вегетативная нервная система. А могла быть и не задета, а причинами боли являлись рецидивы каких-либо прежних повреждений или головных ушибов, на временно затухший экран которых, вызвав обострение, и наложились последствия полостного ранения в грудь.

Через месяц сержант Крысин был абсолютно здоров. Он рвался на передовую, но его признали ограниченно годным и направили для дальнейшего прохождения службы в небольшую часть при армейской прокуратуре.

Колька попал в комендантский взвод, обслуживавший выездной полевой трибунал. Это была как бы усмешка судьбы над его прошлым, в котором маячило две судимости. Но в документах Крысина эти судимости отражены не были, и он, давно уже оборвавший внутри самого себя все нити, связывавшие его некогда с ощущениями нарушения закона (две боевые, позвякивающие на груди медали были наглядным подтверждением этому), ревностно начал служить богине воинского правосудия — древнегреческой женщине Фемиде с завязанными глазами во фронтовой армейской гимнастёрке.

Много повидал Колька за время службы при полевом трибунале. Иногда Крысин вспоминал свой бой под Тулой в сорок первом, когда он в засыпанном дзоте, выплёвывая вместе с землёй и кровью слова страшной матерщины, два часа стоял насмерть, стрелял из ручного пулемёта почти в упор в неправдоподобно близкие, серо-зелёные, надвигающиеся на него немецкие шинели.

И ещё памятна была ему его атака. Он видел себя как бы со стороны, в чудовищном напряжении плоти и духа с искажённым от ярости лицом набегавшего на изрыгающие фиолетовый металл задымлённые немецкие окопы…

В те неповторимые по своему ожесточению мгновения, предшествовавшие удару в грудь (как и во время боя под Тулой, в дзоте), в голове у него не было ни одной мысли о том, чтобы повернуть назад — тогда он не жалел себя, не помнил себя, не принадлежал себе. И поэтому, глядя на людей в гимнастёрках с сорванными петлицами, вспомнивших о себе, пожалевших себя, повернувших назад или покинувших свои окопы и дзоты без приказа, Колька не испытывал к ним сожаления. Память о чудовищных ночных болях в госпитале, которыми он заплатил за свой бестрепетный бег к немецким окопам, лишала его жалости и снисхождения.

И как бы в наказание за то, что при зачислении в комендантский взвод он, заполняя документы, не упомянул о двух своих судимостях, как бы в отместку за этот обман, случилась с Николаем Крысиным беда. Его «украла» из боевого охранения их части группа немецких диверсантов, рыскавшая в ближних тылах наших передовых частей в поисках «языка».

Трибунал, находившийся в тот день в нескольких километрах от передовой, остановился на ночлег в деревне, расположенной на берегу небольшой речушки. Крысин, добровольно вызвавшийся идти в ночной караул в неглубокую ложбину около самой воды, тайно захватил с собой фляжку со спиртом. Сделал несколько глотков, чтобы согреться, и… забылся на мгновение, провалился в усталую секундную дремоту.