Я ищу детство — страница 61 из 80

Писарь затих. Он унёс с собой в могилу тайну партизанской биографии Николая Крысина. И теперь о том, что родилась она, эта биография, всего лишь четверть часа назад, не знала больше ни одна живая душа на свете.

Ночью Крысин зашил добытую непонятно пока ещё для чего бумагу в каблук правого сапога; через сутки, опять же ночью, проснулся от страшного сна: сослуживцы-полицаи (шпана, ворьё, мародёры, сволочь на сволочи) украли его, крысинские, сапоги…

Сапоги стояли на месте. Николай взрезал каблук, вынул справку, быстро прибил каблук на место. Куда было девать бумагу? Крысин распорол ширинку на штанах, затолкал справку в глубокий шов, замотал тройным рядом суровой нитки.

Лёг спать, но тут же снова вскочил — штаны тоже могли украсть. Полицаи — кусочники, шкурники, живоглоты! — даже в казарме тащили всё прямо друг из-под друга.

Он несколько раз перепрятывал справку и целую неделю почти не спал, пока счастливая мысль не явилась однажды ему — укрыть драгоценную бумагу в кальсоны… Близкой перемены нижнего белья не предвиделось, а на старые кальсоны сослуживцы, пожалуй что, не позарятся даже в дешёвом своём блатном скотстве.

На этом Крысин, надёжно схоронив партизанскую справку в исподниках, и успокоился.


Война катила под уклон. Уходя с немцами всё дальше и дальше на запад, Николай Крысин всё больше и больше понимал, что отступление в Германию — не самый лучший вариант его будущей судьбы. С каждым днём он убеждался — битые немцы стали совсем не теми тевтонами и викингами, за которых выдавали себя в сорок первом. Эсэсовские начальнички волокли награбленное барахло в поездах и машинах в свой фатерланд не хуже, чем черкизовские домушники на хазу к перекупщикам после «скока». Тысячелетний рейх скурвился на корню. За таких сладких фраеров, как обер-лейтенант Гюнше, давали теперь не больше двадцати копеек за пучок в базарный день.

В этой обстановке особенно неверны и коварны могли быть немцы, как это казалось Крысину, с теми, кто работал с ними на оккупированных территориях. Возьмут и обменяют всех полицаев, всю «бандеру» и власовцев на каких-нибудь своих генералов, которые ещё со Сталинграда сидят в плену у наших. Вот и болтайся тогда на какой-нибудь широкой советской площади на глазах у юных октябрят и жизнерадостных пионеров — занятие, что и говорить, не из весёлых… Нет, такой вариант судьбы ему, Николаю Крысину, человеку с партизанской справкой в кальсонах, явно не подходил. Такое счастье его не устраивало.

Хотя наши сейчас, рассуждал Николай, вряд ли пойдут на какой-нибудь обмен. Зачем меняться, когда и так всё в кармане. Да и на кого менять? Что могут предложить немцы — ссучившуюся рвань, вшивоту, падаль — предателей и изменников? А у наших все козыри на руках, вся коронка — туз, король, дама, валет…

Наши. У наших… Невесело размышляя о своей будущей жизни, прикидывая её возможные варианты и неотступно думая о могучем советском наступлении, лавиной гнавшем перед собой его хозяев, Николай Крысин всё чаще и чаще произносил про себя это забытое слово — «наши». И в такие минуты естественно вроде бы избранный им путь ухода в Германию совсем не казался таким уж естественным. Формула обер-лейтенанта Гюнше «уничтожение уничтожителей» крепко сидела в голове у Крысина. Зачем теперь немцам такие, как он, когда они сами-то еле уносили ноги. Лишняя обуза, от которой дешевле было отделаться, чем кормить и поить свору бесполезных по теперешним делам наёмников в своём фатерланде. Надеяться, что бывшие русские солдаты в немецких мундирах, купившие в лагерях свою жизнь ценой измены, будут рьяно защищать фольварки и поместья в Померании и Силезии, было бы глупо. Кто предал однажды своих, чужих предаст и подавно, хотя у своих ничего хорошего их не ждёт, но всё-таки, всё-таки… Русские среди немцев теперь были даже опасны. Не проще ли согнать их всех на край какой-нибудь глубокой ямы (уничтожение уничтожителей) да и…

Предчувствия не обманули Крысина. На одной из железнодорожных станций, когда он в составе группы РОА (русская освободительная армия), к которой пристал в самом начале сорок пятого года, пытался погрузиться в эшелон, немцы выставили около вагона пулемёт и саданули по ним длинной очередью. Половина власовцев завалилась прямо на месте, остальные, матерясь, кинулись врассыпную от поезда. Они тут же собрались за водокачкой и решили атаковать эшелон, дать немчуре напоследок «прикурить», всем лечь, но показать колбасникам настоящую русскую удаль…

Но Крысин, рядом с которым захлебнулся розовой пеной верзила-власовец, уже полз от водокачки за ближний сарай. Убегая от огрызнувшегося свинцом поезда, он уже принял на ходу решение. Многодневное предчувствие наконец подтвердилось. Обострившееся в последние дни до предела почти собачье чутьё опасности на каждом шагу не подвело его.

Теперь надо было доверять только самому себе и поступать так, как подсказывало ещё трепыхавшееся на дне истлевшей души желание удержать голову на плечах. Время жить на ногах в волчьей шкуре кончилось. Надо было опускаться на колени, а точнее — становиться на карачки, и ползти овцой в новую жизнь, доставши из кальсон партизанскую справку и держа её в зубах.

Что будет впереди? Неизвестно. Во всяком случае, дорога теперь поворачивала на восток. Любым способом надо было добыть надёжные документы и попасть в Москву — посмотреть на Тоню, отца, мать, братьев, пройтись по Преображенке хотя бы раз, перевести дух, отдохнуть, отогреться… А там видно будет.

Железнодорожная станция, от которой уполз Николай, стояла в лесистых горах. По ущельям и распадкам, двигаясь по ночам, Крысин быстро ушёл от людей и догоравшей внизу войны. В пути он наткнулся на брошенную лесную сторожку, на чердаке которой обнаружил много старой одежды, в том числе полосатую лагерную куртку. И сразу родилась легенда: он был в партизанах, попал в плен к немцам, был увезён в Германию на завод (обстоятельства такой жизни можно и не выдумывать — он слишком хорошо знал их), бежал и много дней шёл на восток, встретил по дороге отступающих немцев, они ранили его…

Ранили. Для убедительности действительно нужны были свежие раны. Человеку, прошедшему через столько испытаний (плен, завод, побег) без свежих ран было нельзя. И Николай решил сам нанести себе ранения.

Эта мысль принесла ему даже какое-то удовлетворение. Он и в самом деле слегка подстрелит самого себя, немного казнит себя — хотя бы за то, что заснул тогда в карауле, за то, что, не выдержав жизни в похоронной команде, перешёл к немцам, за то, что согласился пойти служить к Гюнше… Ведь он же идёт к своим — надо же ему как-то наказать себя, надо как-то казнить свою полицейскую душу, казнить себя для самого себя, для Москвы казнить, для Преображенки. Может, бог за это и немного простит его, снимет с него часть греха — не весь грех, хотя бы часть…

Он почувствовал, что находит во всех этих словах какие-то новые силы для своей возможной будущей жизни. Он как бы уже оправдался в чём-то перед самим собой, уже что-то смыл с себя…

Да, да, надо наконец казнить самого себя. Не очень сильно, слегка. Но казнить. Чтобы полегчало. Чтобы не люди казнили его, а он сам себя. Надо уязвить себя физической болью за сытые месяцы у Гюнше и за всё остальное. Надо прийти к богу не только со своей хитростью и ловкостью, но и с мучением. И бог снимет с него, с Николая Крысина, часть прошлого. Бог же видит всё, его же не обманешь…

Он переоделся в найденную на чердаке старую одежду, поддев вместо нательной рубахи полосатую куртку (своё, немецкое, сжёг во дворе на костре), вошёл в сторожку, наглухо закрыл все окна и дверь, сел на пол, крепко прижался спиной и затылком к стене, положил на дуло автомата безымянный палец и мизинец правой руки, горько вздохнул, зажмурился и нажал спусковой крючок указательным пальцем левой руки…

Очередь прозвучала тихо, но боль вырвала из руки автомат — он отбросил его и закричал, но тут же задавил в себе крик, подавился им, захлебнулся болью, сполз спиной и затылком по стене на пол, лёг на бок, поджал колени… В глазах ширились зелёные круги боли, боль жгла затылок, рвала на куски правую руку, жалила сердце… Отпустила, прицелилась и ударила в переносицу. И Николай Крысин потерял сознание.

Он очнулся от сырости — открыл глаза и увидел, что лежит щекой в луже собственной крови. Правая рука находилась около лица. Он отодвинул её — боль зашевелилась в плече. Мизинец и безымянный висели на коже, обнажив две раздробленные костяшки. Вся правая рука была похожа на раздавленную лягушку.

Крысин сел, поднял левой рукой правую ко рту, взял зубами висевшие на коже пальцы и сильно дёрнул…

Боль прыгнула на сердце, опять ударила в переносицу, и он снова потерял сознание, успев последним усилием выплюнуть изо рта два своих пальца, выхаркать сгусток своей крови, чтобы не задохнуться от него в беспамятстве (он успел подумать об этом), чтобы не подавиться собственными пальцами — бывшей частью своей руки, которую он сам почти отгрыз от себя.

…Когда несколько дней спустя в маленький горный городишко, который недавно заняла советская воинская часть, вошёл, опираясь левой рукой на палку, как на костыль, измученный, истерзанный человек в изорванной одежде, с исхлёстанным, исцарапанным ветками деревьев лицом, неся перед собой на перевязи, как убитого ребёнка, огромную окровавленную культю правой руки, первые же встретившие его советские солдаты сразу отвели раненого в санчасть. Тем более что он оказался своим, русским человеком, бежавшим из плена.

Военфельдшеру второго ранга, первым осмотревшему Крысина, Николай подробно рассказал свою легенду, добавив только, что несколько дней назад встретил в горах банду бандеровцев и один из них чуть было не убил его в упор, но он, Крысин, успел схватить рукой дуло автомата и отвести его в сторону, но очередь срезала два пальца… Полосатая куртка с подлинным номерным знаком и партизанская справка, извлечённая из грязных кальсон (других документов на заводе в Германии, естественно, сохранить не удалось), устранили у военфельдшера подозрение, что перед ним «само