Я ищу детство — страница 74 из 80

В проулке ещё висела пыль. Полуторка прошла здесь совсем недавно. Поворот, ещё поворот. «Куда же он, гад, лезет? — невольно подумал Частухин. — Ведь там же тупик».

Поворот, мелькают одна за другой подслеповатые, покосившиеся хибары… «Он здесь жил когда-то, — подумал Частухин, — в родные места потянуло, тварь поганая!»

Ещё поворот, и вот она, полуторка, — прыгает впереди метрах в пятистах по ухабам и колдобинам Черкизовской ямы.

— Жми! — рявкнул старший лейтенант шофёру.

Расстояние сокращалось с каждой секундой. Они сделали уже почти полный оборот вокруг рынка со стороны Окружной железной дороги. Вон уже видны деревья кладбища. «Если бросят машину, — подумал Частухин, — могут уйти с деньгами через кладбище, потом через Хапиловку, а там Измайлово рядом…»

— Ребята! — крикнул старший лейтенант в кузов, где, пригнувшись, сидел наряд. — Залпом! По колёсам!

Залп грянул, выбивая из головы последние остатки контузии. Полуторка вильнула из стороны в сторону, перекосилась вправо. Попали — молодцы!

Второй залп ударил сразу же вслед за первым — старший наряда знал своё дело.

Полуторка шарахнулась об забор, свернула какой-то фанерный сарай и на полном ходу завалилась набок. Бешено вращались задранные вверх колёса.

Старшина за рулём милицейской машины вонзил сапог в педаль тормоза. Машину занесло — наряд, не дожидаясь остановки, сыпанул из кузова, рванулся вперёд к перевёрнутой полуторке.

— Назад! — заорал Частухин, летя от резкого торможения с подножки машины в пыль.

Упав на землю, он быстро откатился за угол ближайшей деревянной халупы.

— Ни шагу без моей команды! — срывая голос, кричал из-за угла Леонид Евдокимович. — Двоих в банке уже положили, хватит!

Он выглянул из-за дома и увидел, как бежит кто-то от полуторки в сторону кладбища. Сильная боль от почти вдавленной в крестовину рёбер пуговицы возникла в груди…

Частухин вскинул карабин. Выстрел! Упал… Ползёт обратно.

— Огневую блокаду вокруг них! — крикнул старший лейтенант. — Никуда не уйдут!

Из-за полуторки захлопали выстрелы. «Две винтовки, два нагана», — определил на слух Леонид Евдокимович.

Одна за другой к месту перестрелки подъехали ещё три машины с милицией. Оперативники укрывались за домами и с ходу, словно стараясь утолить ярость против наглого, среди белого дня совершённого ограбления (такого дерзкого преступления никто из них никогда и не знал), начинали стрелять по перевёрнутой полуторке.

И оттуда тоже шла непрерывная, яростная пальба, словно все они, переступив черту своего земного бытия и понимая, что уже нигде на земле среди людей им нет места, старались унести с собой, как скорпионы, хотя бы ещё одну, а лучше две-три человеческие жизни.

Минут десять уже продолжалась ожесточённая перестрелка. Мелькнул над перевёрнутой полуторкой силуэт «Суворова», и две гранаты бессмысленно взметнули вверх пыль и землю…

И когда чуть рассеялась пыль, увидел Леонид Евдокимович Частухин, как опять бежит кто-то от опрокинутой машины к кладбищенской стене.

Это был Колька Крысин. Старший лейтенант узнал его.

И тогда снова вскинул Частухин карабин, повёл немного стволом вдоль стены и нажал спусковой крючок.

И человек, бессмысленно бежавший вдоль кладбищенской стены (зачем? для чего? куда он мог убежать?), рухнул на землю, несколько раз дёрнулся и затих.

Жизнь Николая Крысина оборвалась. Он был мёртв.

ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА

В ночь после гибели у стены Преображенского кладбища Николая Крысина на «вшивом дворе» в сарае повесился старый Фома Крысин.

Он повесился не в самом сарае, а на голубятне — откинул в крыше сарая люк, забросил за железную штангу, на которой крепился решётчатый вольер, верёвку, высунулся на голубятню по пояс, продел голову в петлю и оттолкнулся ногами от старого ящика.

Странное положение хозяина (от пояса и выше — на голубятне, от пояса и ниже — в сарае), по-видимому, очень сильно обеспокоило и встревожило голубей. Всю ночь они, хлопая крыльями, слетали вниз, в сарай, снова взлетали вверх, в вольер, садились на плечи и голову Фомы (хозяин, как ни странно, ничего не имел против), отчего тело его слегка раскачивалось и кружилось вокруг своей оси то в одну, то в другую сторону.

Решение это, очевидно, пришло к Фоме сразу, как только он узнал, что Колька взял банк на два миллиона, но уйти не сумел, погиб в перестрелке, а три младших сына вместе с «Суворовым» сдались милиции, и теперь им, прибравшим в банке двух «мусоров», ничего другого, кроме «вышки», не светило. На Преображенке потом многие гадали — знал ли Фома заранее об ограблении или не знал? Одни говорили, что знал — кое-кто, мол, видел, как Николай перед нападением на банк приходил к отцу советоваться, и их якобы видели ночью вдвоём, стоящих в Палочном переулке около «вшивого двора». Другие утверждали, что ничего этого не было и Фома ничего знать не мог.

Уже утром, на рассвете, Фрося, обеспокоенная долгим отсутствием мужа, вышла во двор, заметила открытую дверь в сарай, вошла и увидела Фому, висевшего на голубятне. На голове у него и на плечах, словно предрассветные призраки, сидели белые, розовоглазые голуби. Тело Фомы раскачивалось и кружилось, и сердце Фроси, не выдержавшее в один день смерти старшего сына и мужа и ареста трёх младших сыновей, зашлось в сильнейшем припадке, и она упала без сознания на пороге сарая.

Её нашла через час Тоня Сигалаева, которая, услышав о гибели Николая, пластом пролежала весь день и всю ночь и смогла подняться только к утру.

У Тони, увидевшей свёкра в петле с голубями на голове и на плечах, хватило сил перейти через дорогу, постучать в туберкулёзный диспансер и вызвать санитаров, которые пришли на «вшивый двор» с носилками, вынули Фому из петли, а Фросю на «скорой помощи» отправили в больницу.

После этого Тоня слегла уже окончательно и в течение нескольких дней находилась в полуобморочном состоянии, на грани сознания и беспамятства.

За ней и за её маленькой дочкой должен был кто-то ухаживать, но люди боялись даже приближаться к «вшивому двору» — все обходили проклятое место стороной.

Самой смелой из сигалаевских сестёр оказалась, конечно, Алёна. Она узнала обо всём случившемся только через сутки, пошла к старшей сестре, сварила обед, накормила племянницу, вымыла полы и осталась ночевать у Тони.

Алёна приходила к сестре каждый день. Иногда вместо неё появлялась Аня, ставшая теперь Анной Константиновной Сухаревой, женой доктора наук и профессоршей. Она жила в наших же домах, но только переехала из первого корпуса в пятый, в забитую до потолков книгами квартиру известного учёного-литературоведа Фёдора Александровича Сухарева.

Но Аня приходила редко — она экстерном оканчивала школу и готовилась поступать в институт. Всю тяжесть забот о старшей сестре и её дочери, своей племяннице, в первые дни после убийства Николая Крысина и самоубийства Фомы взяла на себя Алёна. Она почти совсем переселилась к Тоне и ночевала у неё через день. И в этом было какое-то провидение и предрасположение судьбы. Здесь, у постели больной сестры, Алёна как бы в награду за своё бескорыстие встретила человека, который стал её мужем и который своим появлением очень многое изменил в тягостной обстановке, сложившейся в семье Сигалаевых после того, как мужа старшей дочери застрелил возле Преображенского кладбища муж второй дочери.

Фрося вышла из больницы незадолго до начала суда над братьями Крысиными и «Суворовым». Заметив, как сильно привязалась за время её болезни к старшей сестре и племяннице Алёна Сигалаева, Фрося сразу же после возвращения домой с органически сидящим у неё в крови сводничеством (будто и не было ни гибели сына, ни смерти мужа и не сидели в тюрьме в ожидании суда три младших «крысика») потащила Алёну на рынок и познакомила с самыми богатыми спекулянтами. Но тут как раз в доме Крысиных и появился человек, приезд которого изменил сразу очень многое как в семье Крысиных, так и в семье Сигалаевых, а особенно в судьбе самой Алёны.


Это был последний оставшийся на свободе сын Фомы и Фроси — Геннадий, по прозвищу Арбуз. По возрасту он был старше только Люлюти.

В тюрьму Арбуз попал во время войны случайно, исключительно из-за семейной традиции. Крысинские сыновья залезли в какой-то склад и нарвались на милицию. Геннадия с ними не было — он сидел дома.

Освободившись по амнистии на Северном Урале, Геннадий — единственный из сыновей — в Москву, на «вшивый двор», не вернулся, а нанялся в геологическую экспедицию. Поэтому все известия о происшедших в его семье событиях дошли до него с большим опозданием, но, как только он узнал о них, он тут же уволился и приехал в Москву.

Внешностью он больше всего напоминал Николая — такой же был кудрявый и стройный.

Алёна Сигалаева влюбилась в Генку Крысина, едва он переступил порог опустевшего отцовского дома. Что-то такое сразу случилось между ними — душа слилась с душой, и сердца их бескорыстно, бездумно, безудержно, бестрепетно и без памяти к прошлому бросились друг к другу. И новая любовь, как молодой месяц, взошла над Преображенкой, над угрюмым и мрачным пепелищем разгромленного крысинского подворья.

Любовь эта подняла на ноги Тоню, смягчила её душу и остудила сердце.

Несколько поступков, которые совершил Генка Крысин после своего возвращения в Москву, озадачили Преображенку.

С первых же дней своей жизни на «вшивом дворе» Геннадий обрубил матери все ходы и дороги на Преображенский рынок. Нескольких барыг, явившихся выяснить причины этого на «вшивый двор», Генка избил в кровь и вышвырнул за ворота. И всем после этого стало ясно, что последний из уцелевших на свободе сыновей Фроси — парень серьёзный и шутить не любит.

Потом, взяв топор и лом, Геннадий вышел во двор и в щепу разнёс голубятню и сарай, в которой повесился отец. Многие думали, что спьяну, но Генка в рот не брал ни капли спиртного, а тот факт, что оставшиеся после голубятни и сарая доски и весь прочий строительный хлам он выгодно продал домоуправу наших домов Авданину, позволил сделать вывод, что Геннадий парень не только решительный, но и хозяйственный.