Я исповедуюсь — страница 122 из 133

– Почему ты никогда мне об этом не рассказывала?

– Это была моя вина, я не имела права делиться болью с тобой. Теперь я снова увижу ее.

– Сара…

– Что?

– Это была не твоя вина. И ты не должна умирать.

– Я хочу умереть. Ты это знаешь.

– Я не дам тебе умереть.

– То же самое я говорила в такси Клодин. Я не хочу, чтобы ты умирала, не умирай, не умирай, не умирай, не умирай, Клодин, слышишь, крошка?

Ты заплакала впервые с тех пор, как оказалась в больнице. О дочке, а не о себе. Ты – сильная женщина. Ты не говорила ни слова и не сдерживала слез. Я осторожно, в немом почтении, вытирал их носовым платком. Наконец ты собралась с силами и продолжила:

– Но смерть сильнее нас, и моя крошка Клодин умерла. – Она опять умолкла, обессилев от переживания. Слезы снова потекли у нее из глаз, но она сказала: – Поэтому я знаю, что теперь я снова буду с ней. Я называла ее «крошка Клодин».

– Почему ты говоришь, что снова будешь с ней?

– Потому что я это знаю.

– Сара… ты ведь ни во что не веришь.

Иногда я не умею держать язык за зубами. Признаюсь.

– Ты прав. Но я знаю, что матери встречаются со своими умершими детьми. Иначе жизнь была бы невыносима.

Я молчал, потому что ты, как всегда, была права. А еще он молчал потому, что знал, что это невозможно. И не мог сказать, что зло способно на все, хотя еще не знал историю жизни Маттиаса Альпаэртса, храброй Берты, Амельете с волосами черными, как эбен, Тру с русыми волосами цвета благородного дуба и золотисто-рыжей Жульет.

Вернувшись в свою квартиру в huitième arrondissement, Сара обыскала все в поисках Перчика, повторяя: куда ж он залез, куда он залез, куда залез…

Кот спрятался под кровать, словно учуяв, что дела плохи. Она выманила его, ласково говоря: иди сюда, мой хороший, иди, и когда Перчик доверился ее голосу и вылез из-под кровати, схватила его, намереваясь сбросить с лестницы, потому что я не хотела, чтобы со мной рядом было хоть одно живое существо. Хоть кто-то, кто однажды может умереть. Но отчаянное мяуканье подействовало на Сару и спасло кота. Она отнесла его в приют, хотя и понимала, что несправедлива к бедному животному. Сара Волтес-Эпштейн несколько месяцев предавалась горю, рисовала абстракции в черном цвете и проводила долгие часы за работой, делая иллюстрации к сказкам, которые мамы читали своим живым и веселым дочкам. И думала: эти рисунки никогда не увидит моя крошка Клодин, и боялась, что горе источит ее изнутри. А ровно через год ко мне пришел продавец энциклопедий. Ты понимаешь, что я не могла к тебе тут же вернуться? Понимаешь, что я не могла жить с тем, кого могла потерять? Ты понимаешь, что я была не в себе?

Она замолчала. Мы оба замолчали. Я положил ее руку ей на грудь и погладил ее по щеке. Она не противилась. Я сказал ей: я люблю тебя, и мне хотелось верить, что ей стало спокойнее. Я так и не осмелился спросить, кто отец Клодин и жил ли он с тобой, когда девочка умерла. Ты рассказывала эпизоды своей жизни так же, как рисовала углем, здесь подчеркивая тень, там скрывая черту. Ты отстаивала право на тайны, на запертую комнату Синей Бороды. Дора выпустила меня из больницы в неприлично позднее время.

56

В тот день, когда ты снова завела этот разговор и попросила помочь тебе умереть, так как сама не могла этого сделать, я испугался, потому что тешил себя мыслью, что ты об этом забыла. И тогда Адриа сказал: как это ты собираешься умереть, если мы тебе готовим сюрприз? Какой? Твой альбом. Мой альбом. Мой альбом? Да, со всеми рисунками. Мы делаем его с Максом.

Сара улыбнулась и задумалась. И сказала: спасибо, но я хочу со всем покончить. Мне не нравится умирать, но я не желаю быть обузой, и я не согласна на такую жизнь, которая мне предстоит, – все время смотреть на один и тот же кусок треклятого потолка. Мне кажется, это первая жалоба, которую я когда-либо от тебя слышал. Или, может быть, вторая.

Но. Да, я понимаю твое «но». Я не знаю как. А я знаю, мне Дора рассказала; но мне нужен помощник. Не проси меня об этом. А если бы это сделал кто-нибудь другой, ты бы не возражал? Нет, я хочу сказать, не проси никого. Здесь распоряжаюсь я. Это моя жизнь, а не твоя. И инструкции к ней сочиняю я.

У меня рот открылся. Как будто между Сарой и Лаурой было нечто… Мне стыдно признаться, но я разрыдался у постели Сары, которая с остриженными волосами была такая красивая. Я никогда не видел тебя стриженой, Сара. А она, не имея возможности погладить меня по голове в утешение, смотрела на треклятый потолок и ждала, пока я успокоюсь. Кажется, в этот момент Дора вошла было в палату с таблетками, но, увидев сцену, тут же вышла.

– Адриа…

– Да?

– Ты любишь меня больше всех?

– Да, Сара. Ты знаешь, что я люблю тебя.

– Тогда сделай то, о чем я прошу. – И через секунду: – Адриа.

– Да.

– Ты любишь меня больше всех?

– Да, Сара. Ты знаешь, что я люблю тебя.

– Тогда сделай то, о чем я прошу. – И почти тут же в третий раз: – Адриа, любимый.

– Что?

– Ты меня любишь?

Адриа стало грустно оттого, что ты просишь в третий раз, потому что я бы отдал жизнь за тебя, и каждый раз, когда ты спрашиваешь меня об этом, я только думаю, что…

– Ты любишь меня или нет?

– Ты все знаешь, и знаешь, что я люблю тебя.

– Тогда помоги мне умереть.


Я ушел из больницы с камнем на сердце. Дома я машинально бродил по сотворенному мною когда-то миру, глядя на корешки книг, но не видя их. В другое время я бы с большим удовольствием наведался в шкафы с прозой на романских языках, где многое напоминало мне о часах, проведенных за чтением любимых книг; а посещение отдела поэзии неизбежно заканчивалось тем, что я брал с полки книгу, украдкой открывал наугад и читал пару стихотворений, – как будто моя библиотека была раем, а стихи – вовсе не запретным плодом. Прежде, войдя в отдел эссеистики, я чувствовал себя своим в кругу тех, кто однажды решил упорядочить свои размышления, а теперь ходил повсюду как слепой, как в воду опущенный, видя только страдание в глазах Сары. Работать не было сил. Я садился перед кучей исписанных листков, пытался перечитать то, на чем остановился, но тут передо мной возникала ты, говорившая: убей меня, если любишь, или лежащая в постели годами, неподвижная, невозмутимая, и я, выбегающий каждые пять минут из твоей комнаты, чтобы закричать от бешенства. Я спросил у Доры, сохранили ли они твои состриженные волосы…

– Нет.

– Вот черт…

– Она попросила их выбросить.

– Ну что же это такое…

– Да, очень жаль. Я тоже так считаю.

– И вы ее послушались?

– Попробуй не послушаться вашу жену.

Ночи превратились в нескончаемую бессонницу. Чтобы заснуть, я стал прибегать к странным занятиям, например перечитывал тексты на иврите, который совсем позабыл, потому что мне почти не случалось работать с ним. Я отыскал тексты пятнадцатого и шестнадцатого веков и современные и увидел как живую почтенную Ассумпту Бротонс – в пенсне и с улыбкой, которую я сначала принял за выражение симпатии ко мне, однако потом оказалось, что это было, если не ошибаюсь, что-то вроде застывшей гримасы. У нее было невероятное терпение! Такое же терпение требовалось и мне.

– Achat.

– Ашат.

– Achat.

– Ахат.

– Прекрасно. Это вам понятно?

– Да.

– Schtajm.

– Штайм.

– Прекрасно. Это вам понятно?

– Да.

– Schalosch.

– Шалош.

– Прекрасно. Это вам понятно?

– Да.

– Arba.

– Арба.

– Chamesch.

– Хамеш.

– Превосходно.

Но буквы плясали у меня перед глазами, потому что мне было на все наплевать, потому что я хотел одного – быть рядом с тобой. Я ложился в кровать к утру и в шесть все еще лежал с открытыми глазами. Я забывался тяжелым сном на несколько минут, но к приходу Лолы Маленькой уже был на ногах, выбритый, вымытый и готовый – если у меня не было лекций – отправиться в больницу, чтобы не пропустить чуда, если вдруг милосердный Господь его сотворит.

Наконец как-то ночью мне стало до того стыдно, что я решил встать на место Сары по-настоящему, постараться понять ее до конца. На следующий день Адриа нарочно попался на глаза Доре, которая не так сильно боялась, как я, но выражалась очень уклончиво, потому что в Сарином случае болезнь была не столь необратима, чтобы закончиться смертью; потому что она могла, конечно, провести годы в таком положении; потому что… и я не мог не выступить в защиту Сары, чьи аргументы сводились к одному: сделай это из любви ко мне. Я опять оказался один. Один на один с твоей просьбой, с твоей мольбой. И я чувствовал, что мне это не под силу. Но однажды вечером я сказал Саре: да, я сделаю это. А она улыбнулась и ответила: если б я могла двигаться, то встала бы и расцеловала тебя. А я говорил это, зная, что лгу, потому что не имел ни малейшего намерения осуществлять твою просьбу. Я все время лгал тебе, Сара. И в этот раз, и когда говорил, что прилагаю усилия, чтобы вернуть скрипку… Я возвел поистине грандиозное здание лжи, и все только для того, чтобы выиграть время. Выиграть время для чего? Чтобы бояться и думать: день прошел, и слава богу, или что-то в этом духе. Я посоветовался с Далмау, и он мне рекомендовал не вовлекать в это доктора Реал.

– Слушайте, вы говорите так, будто речь идет о преступлении.

– Но это и есть преступление. По нынешним испанским законам.

– Тогда почему вы мне помогаете?

– Потому что одно дело – закон, а другое – те случаи, которые закон не решается учитывать.

– Иначе говоря, вы согласны со мной?

– Чего вы от меня хотите? Чтобы я подписал какое-нибудь заявление?

– Нет. Извините. Я… ну…

Далмау взял меня за плечи, усадил и, хотя мы и были у него в кабинете, одни во всей квартире, понизил голос. В немом присутствии шокированного Модильяни в желтых тонах он прочел мне краткий курс по оказанию помощи в смерти от любви. Я же понимал, что эти знания мне никогда не пригодятся. Я провел пару достаточно безмятежных недель, пока наконец Сара меня не спросила: когда, Адриа? Я открыл рот. Посмотрел на треклятый потолок, потом на Сару, не зная, что сказать. И пробормотал: я поговорил с… я… что?