– Эй, Ардевол, никто не занимается историей идей и культуры.
– А я – занимаюсь.
– Впервые такое слышу. Вот черт! История идей и культуры… – Он посмотрел на меня с недоверием. – Ты шутишь, да?
– Вовсе нет. Я хочу знать все: что происходит сейчас и что было раньше. Что нам известно и чего мы еще не знаем. Понимаешь?
– Нет.
– Ну а ты чем хочешь заниматься?
– Понятия не имею, – ответил Женсана. Он сделал неопределенный жест возле лба. – У меня еще ветер в голове. Но что-нибудь да образуется, найду чем заняться, вот увидишь.
Три хорошенькие смешливые девчонки прошли мимо них на занятия греческим. Адриа посмотрел на часы и распрощался с Женсаной, который все еще не мог переварить: как это – заниматься историей идей и культуры… Я пошел за девушками. У двери в аудиторию обернулся: Женсана по-прежнему размышлял о будущем Ардевола. Спустя несколько месяцев, холодным осенним днем, Бернат, учившийся уже в восьмом классе по скрипке, спросил Адриа, не хочет ли он сходить в Палау-де‑ла‑Музика послушать Яшу Хейфеца. Это уникальная возможность: маэстро Массиа рассказал, что Хейфец согласился выступить в стране с фашистским режимом, только уступив уговорам маэстро Толдра́. Адриа, во многих жизненных вопросах бывший еще совершенно невинным, в конце тягомотного занятия рассказал о приглашении маэстро Манлеу. Тот, помолчав, сказал, что не знает ни одного более холодного, высокомерного, омерзительного, тупого, жесткого, отталкивающего, отвратительного и надменного скрипача, чем Яша Хейфец.
– Но он хорошо играет, маэстро?
Маэстро Манлеу смотрел в партитуру невидящим взглядом. Потом в задумчивости сыграл на своей скрипке, которую держал в руке, пиццикато и поднял голову. Наконец он произнес:
– Он – совершенен.
Тут маэстро Манлеу понял, что это прозвучало слишком искренне, и добавил:
– После меня он лучший из ныне живущих скрипачей. – И ударил смычком по пюпитру. – Давай за работу.
Концертный зал наполнили аплодисменты. Они были сегодня сердечнее, чем обычно. Это очень ясно ощущалось, ведь люди, живущие при диктатуре, привыкли читать между строк и аплодисментов. Привыкли посматривать в сторону господина с усиками и в плаще, который очень может быть из секретной службы, – осторожно, видишь, он только делает вид, что хлопает. Люди научились понимать этот тайный язык, появившийся несмотря на страх, чтобы со страхом бороться. Я пока улавливал все это интуитивно: отца у меня не было, мама с утра до вечера проводила в магазине, и интересовало ее только одно – под лупой рассматривать мои успехи на пути скрипача-виртуоза, Лола Маленькая не желала говорить о таком, потому что во время Гражданской войны убили ее двоюродного брата-анархиста и она не хотела ступать на скользкую почву политики. Свет начал гаснуть, люди продолжали аплодировать. Маэстро Толдра вышел на сцену и, не торопясь, прошел к своему пюпитру. Почти уже в темноте я увидел, как Сара что-то написала в своей программке, а потом передала ее мне. Я отдал ей свою, чтобы она не осталась без всего. Какие-то цифры. Номер телефона! А я, идиот, не догадался записать ей свой. Аплодисменты стихли. Я обратил внимание, что Бернат внимательно следит за всеми нашими движениями. Установилась тишина. Толдра начал с «Кориолана»[147], которого я слышал в первый раз и который мне очень понравился. Затем он ушел и вернулся с Яшей Хейфецем, шепча ему что-то успокаивающее. Хейфец так держался на сцене, что сразу было ясно: он – холодный, высокомерный, омерзительный, тупой, жесткий, отталкивающий, отвратительный и надменный. Он даже не пытался скрыть свое усталое недовольство. Хейфец просто стоял на сцене долгие три минуты, а маэстро Толдра спокойно ждал, пока тот даст знак начинать. Наконец они начали. Помню, я не мог прийти в себя от изумления весь концерт. А во время Andante assai[148] заплакал и не стеснялся этих слез – настолько острым было физическое наслаждение от слаженной игры скрипки и оркестра. Основную тему вел оркестр, а в финале – валторна и нежное пиццикато. Неповторимо. А Хейфец – живой, нежный, близкий, привлекательный, несущий красоту. И он меня покорил. Адриа показалось, что глаза Хейфеца подозрительно блестят. Бернат с трудом сдержал рыдание. Он встал и сказал: нужно пойти поприветствовать его.
– Тебя не пропустят.
– Я все-таки попробую.
– Погоди, – остановила она.
Сара сделала знак идти за ней. Мы с Бернатом переглянулись. Поднявшись по неприметной лестнице, мы постучали. Служащий открыл дверь и сделал нам знак вроде vade retro[149], но Сара с улыбкой кивнула на маэстро Толдра, разговаривавшего с кем-то из музыкантов в коридоре. Тот, словно почувствовав кивок Сары, обернулся, увидел ее и сказал: привет, принцесса! как дела? как мама?
Он подошел к ней, чтобы поцеловать в щеку. Нас он не замечал. Маэстро Толдра сказал, что Хейфец глубоко оскорблен надписями, намалеванными по всему периметру Дворца музыки, отменил свое завтрашнее выступление и уезжает из Испании. Сейчас не лучший момент подходить к нему, понимаешь?
Выйдя на улицу, я увидел, что – да, всюду намалевано по-испански «Евреи – вон!».
– Я бы на его месте не стал отменять завтрашний концерт, – сказал Адриа, будущий историк идей без знания истории человечества.
Сара прошептала ему на ухо, что очень торопится. И еще: позвони мне. Адриа почти не отреагировал, потому что все еще был под впечатлением от игры Хейфеца. Только пробормотал: да, да и спасибо.
– Я прекращаю заниматься скрипкой, – поклялся я перед опоганенной афишей, перед недоверчиво глядящим Бернатом, перед самим собой, столько раз уже обещавшим бросить занятия музыкой.
– Но ведь… ведь… – Бернат кивнул в сторону Палау-де‑ла‑Музика, словно это был самый неопровержимый аргумент.
– Бросаю. Я никогда не смогу так играть!
– Так учись!
– И что? Все равно выйдет дерьмо. Это невозможно. Окончу седьмой класс, сдам экзамены – и все. Хватит. Assez. Schluss. Basta[150].
– Кто это? Та девушка?
– Какая?
– Эта! Та, что, как Ариадна, провела нас к маэстро Толдра, блин. Которая назвала тебя «Адриа Не-помню-как-дальше». Которая сказала: позвони мне!
Адриа посмотрел на своего друга с изумлением:
– Что я тебе сделал, что ты так бесишься?
– Что ты мне сделал? Всего лишь угрожаешь бросить скрипку.
– Да. Это решено. Но ведь не назло тебе!
Закончив концерт Прокофьева, Хейфец словно преобразился: стал выше, значительнее. А потом сыграл – словно презрительно бросил в зал – три еврейские танцевальные мелодии. И стал как бы еще выше и еще значительнее. Наконец он подарил публике чакону из Partita en re menor[151], которую я раньше слышал только в исполнении Изаи на старой пластинке. Это были минуты немыслимого совершенства. Я бывал на многих концертах, но этот стал для меня прикосновением к первоосновам, в которых мне открылась истинная красота. И он же закрыл для меня тему скрипки, завершив мою короткую карьеру исполнителя.
– Ты – идиот вшивый! – высказал свое мнение Бернат, как только осознал, что теперь ему придется в одиночку учиться весь год, без меня рядом. Совершенно одному перед маэстро Массиа. – Вшивый идиот!
– Нет, я ведь учусь быть счастливым. Мне открылась истина: хватит мучений, буду наслаждаться музыкой, которую для меня играют другие.
– Вшивый идиот и к тому же трус!
– Да. Возможно. Зато теперь я смогу спокойно заняться учебой, ничего меня не будет грызть.
Мы стояли посреди тротуара, и нас толкали прохожие, спешившие по улице Жонкерес. Все они стали свидетелями того, как Бернат вышел из себя и дал волю эмоциям. Таким своего друга я видел всего три раза. Это было ужасно. Он кричал, загибая пальцы: немецкий, английский, каталанский, испанский, французский, итальянский, греческий, латинский. В девятнадцать лет ты знаешь раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь языков. И боишься перейти в следующий класс по скрипке, идиот? Если б у меня была твоя голова, чертов придурок!
Тем временем пошел снег. Я никогда не видел снега в Барселоне. И никогда еще не видел Берната настолько возмущенным. И таким беспомощным. Не знаю – снег пошел для него или для меня.
– Смотри! – сказал я.
– Плевать я хотел на этот снег! Ты глубоко ошибаешься!
– Ты просто боишься оказаться один на один с Массиа.
– Да, и что?
– Ты – скрипач до мозга костей. А я – нет.
Бернат перестал кричать и сказал нормальным голосом: не настолько, как ты думаешь. Я всегда вижу над собой потолок. Я улыбаюсь, когда играю, но не оттого, что счастлив, а чтобы подавить панику. Скрипка – такая же предательница, как и валторна: фальшивая нота может слететь когда угодно. Но при этом я не бросаю занятия, как ты. Я хочу дойти до десятого, а там будет видно – продолжу или нет.
– Придет день, когда ты будешь улыбаться от удовольствия, Бернат.
Я чувствовал себя Иисусом Христом с этим пророчеством… посмотрим, как пойдут дела… в общем, не знаю, что сказать.
– Бросишь, окончив десятый.
– Нет. После экзаменов в июне. Из-за эстетики. Но если ты будешь меня доставать, то брошу прямо сейчас и плевать на эстетику.
А снег все падал. Мы молча дошли до моего дома. И расстались возле входной двери темного дерева – не сказав друг другу ни слова, ни единым жестом не выразив своей дружбы.
С Бернатом я ссорился несколько раз в жизни. Но это была первая серьезная ссора, такая, что оставляет шрамы навсегда. Рождественские каникулы прошли в обрамлении пустынного снежного пейзажа – дома, где мама молчала, Лола Маленькая хлопотала по хозяйству, а я каждый день проводил все больше времени в кабинете отца (я завоевал это право, блестяще сдав сессию), поскольку это место неудержимо меня влекло. На следующий день после праздника святого Эстева