Я исповедуюсь — страница 46 из 133

[188]. К этому времени я уже насквозь промок, но мне пришло в голову дойти до школы дизайна Массана, и там у входа я увидел ее: она стояла спиной ко мне под темным зонтом и, смеясь, болтала с каким-то парнем. На ней был рыжий платок, который так ей к лицу. Неожиданно она поцеловала этого парня в щеку – для этого ей пришлось встать на носочки, – и Адриа впервые в жизни яростно пронзила ревность, и он почувствовал, что задыхается. Потом тот парень вошел в здание школы, а она повернулась и пошла в мою сторону. Сердце было готово выпрыгнуть у меня из груди, потому что счастье, переполнявшее меня всего несколько часов назад, превратилось в слезы отчаяния. Она не поздоровалась со мной, она не взглянула на меня – это была не Сара. Это была худая девушка с прямыми темными волосами, но глаза у нее были светлые, а главное – это была не Сара. Я мок под дождем и снова был самым счастливым человеком в мире.


– Нет, это… Я ее однокурсник и…

– Ее нет.

– Простите?

– Ее нет.

Ее отец? Я не знаю, есть ли у нее братья, а может быть, с ними, кроме воспоминаний о дяде Хаиме, живет еще какой-нибудь дядюшка.

– То есть… Что вы хотите сказать?

– Она переехала в Париж.

Самый счастливый человек в мире повесил трубку и почувствовал, что у него из глаз сами собой ручьем катятся слезы. Он ничего не понимал; как может быть, чтобы Сара… она же ничего мне не говорила. Так неожиданно, Сара. Ведь еще в пятницу, когда мы в последний раз виделись, мы договорились встретиться на остановке трамвая! Сорок седьмого, да, как всегда с тех пор, как… Что она забыла в Париже? А? Почему она сбежала? Что я ей сделал?

В течение десяти дней кряду, каждое утро ровно в восемь, в дождь и в солнце, Адриа приходил на встречу на трамвайной остановке и желал, чтобы произошло чудо и Сара не уехала в Париж – и чтобы, одним словом, вот и я; или, например, я хотела проверить, правда ли ты меня любишь; или, не знаю, что угодно, может быть, она придет после четвертого трамвая. На одиннадцатый день, придя на остановку, он сказал себе, что сыт по горло трамваями, на которые они никогда не сядут вдвоем. И больше никогда я не был на этой остановке, Сара. Больше никогда.


В консерватории, придумав тысячу небылиц, я сумел добыть домашний адрес маэстро Кастельса, который когда-то давно там преподавал. Я вообразил, что, раз они родственники, он знает парижский адрес Сары. Если она в Париже. Если она жива. Звонок в квартиру маэстро Кастельса звучал до-фа. В нетерпении я сыграл до-фа, до-фа, до-фа и снял палец со звонка, сам испугавшись того, как плохо контролирую свои чувства. Или нет: скорее, я не хотел, чтобы маэстро Кастельс рассердился на меня и сказал: ах так, я ничего тебе не скажу, ты плохо воспитан. Никто не открывал мне двери, чтобы дать адрес Сары и пожелать удачи.

– До-фа, до-фа, до-фа.

Тишина. Адриа звонил еще несколько минут, потом огляделся, не зная, что делать. Тогда он позвонил соседям по площадке – их звонок звучал безлико и некрасиво, как у меня дома. И сразу же, как будто этого только и ждала, толстая тетка в небесно-голубом халате и кухонном фартуке в цветочек распахнула дверь. Не жди ничего хорошего. Подбоченясь, женщина недоверчиво посмотрела на него и сказала:

– Ну?

– Вы не знаете… – И он махнул рукой назад, в сторону двери маэстро Кастельса.

– Пианист?

– Да.

– Помер, слава богу, эдак…

Обернувшись в квартиру, она крикнула:

– Когда он помер, Тайо?

– Шесть месяцев двенадцать дней и три часа назад! – послышался хриплый голос.

– Шесть месяцев двенадцать дней и…

В квартиру:

– Сколько часов?

– Три! – хриплый голос.

– И три часа назад, – повторила она, на этот раз обращаясь к Адриа. – Слава богу, теперь стало тихо и можно спокойно слушать радио. Вы себе даже не представляете, он целый день играл на пианино, целый день, днем и ночью.

Спохватившись:

– Что вам нужно?

– А не было у него…

– Семьи?

– Ага.

– Нет, он жил один.

В квартиру:

– У него же не было родственников?

– Нет! Только это проклятое пианино, будь оно неладно! – хриплый голос Тайо.

– А в Париже?

– В Париже?

– Да. Парижские родственники…

– Понятия не имею.

И с недоверием:

– У этого родственники в Париже?

– Да.

– Нет.

И в качестве заключения:

– Для нас он умер, и все тут.

Снова оставшись один на лестничной площадке в свете подслеповатой лампочки, Адриа понял, что для него закрылись многие двери. Он вернулся домой, и начались его тридцать дней пустыни и покаяния. Ночами ему снилось, что он едет в Париж и зовет ее, стоя посреди улицы, но шум машин заглушает его голос, и он просыпался в поту, в слезах, не понимая мира, который еще недавно казался таким дружелюбным. Несколько недель он не выходил из дому. Он играл на своей Сториони и даже умудрялся извлекать из инструмента грустные звуки, но пальцы были не те. Он хотел было перечитать Нестле, но не мог. И хотя переход Еврипида от риторики к правде произвел на него большое впечатление при первом прочтении, сейчас это казалось ему совершенно неинтересным. Еврипид – это тоже Сара. Кое в чем Еврипид был прав: человеческий разум не может совладать с иррациональными силами эмоций души. Я не могу учиться, я не могу думать. Я хочу плакать. Бернат!

Никогда еще Бернат не видел своего друга в таком состоянии. Его потрясло, что сердечная рана может быть такой глубокой. Он хотел помочь, хоть и не разбирался в сердечных недугах, и сказал: смотри, Адриа.

– Ну?

– Ну, если она взяла и сбежала, ничего не объяснив…

– То что?

– А то, что она просто…

– Только не вздумай оскорблять ее. Ладно?

– Хорошо, как хочешь. – Он огляделся в кабинете, разводя руками. – Но разве ты не видишь, как она все бросила? Не оставила даже клочка бумаги со словами – Адриа, дорогой, я встретила другого парня, покрасивее тебя, – а? Разве ты не понимаешь, что так не делается?

– Покрасивее меня и поумнее, да, я уже тоже об этом подумал.

– Покрасивее тебя толпами ходят, а вот поумнее…

Они замолчали. Время от времени Адриа встряхивал головой в знак протеста, в знак полного непонимания.

– Пойдем к ее родителям и скажем: господа Волтес-Эпштейны, что тут, в конце концов, происходит? Что вы от меня скрываете? Где Сага и так далее. Как тебе?

Мы сидели вдвоем в отцовском кабинете, который теперь был моим. Адриа встал и подошел к стене, на которой годы спустя будет висеть твой автопортрет. Он прислонился к ней, словно взывая к будущему, и отрицательно покачал головой: идея Берната была не слишком хороша.

– Хочешь, я сыграю для тебя чакону? – предложил Бернат.

– Да. Сыграй на Виал.

Бернат играл очень хорошо. Несмотря на боль и тоску, Адриа внимательно слушал версию своего друга и пришел к выводу, что пьеса сыграна правильно, но иногда у Берната возникает одна проблема: он не проникает в душу вещей. Что-то мешает ему быть убедительным. А я раздавлен горем, но не могу перестать анализировать эстетические объекты.

– Тебе лучше? – спросил он, закончив играть.

– Да.

– Понравилось?

– Нет.

Я должен был промолчать, знаю. Но не смог. В этом я в мать.

– Что значит «нет»? – У него даже голос изменился, стал резче, напряженнее, настороженнее.

– Не важно, оставь.

– Нет, я хочу знать.

– Хорошо, согласен.

Лола Маленькая хозяйничала в глубине квартиры. Мать была в магазине. Адриа без сил упал на диван. Бернат перед ним – со скрипкой в руке, сам как натянутая струна – ждал вердикта, и Адриа сказал: ну‑у‑у, технически это совершенно или почти совершенно, но ты не проникаешь в душу вещей; мне кажется, ты боишься истины.

– Ты не в себе. Чтó есть истина?

И Иисус вместо ответа промолчал, а Пилат в беспокойстве вышел. Но поскольку я не знаю, чтó есть истина, мне пришлось ответить:

– Я не знаю. Я узнаю́ ее, когда слышу. А в тебе я ее не узнаю. Я узнаю́ ее в музыке и в поэзии. И в прозе. И в живописи. Но встречаю ее лишь изредка.

– Ссучья зависть!

– Да. Признаю: я завидую тому, что ты можешь это сыграть.

– Ну да. Давай исправляйся.

– Но я не завидую тому, как ты это играешь.

– Ха, да ты просто сочишься ядом.

– Твоя задача – суметь уловить и выразить истину.

– Вот как.

– По крайней мере, тебе есть к чему стремиться. Мне – нет.

В общем, дружеский вечер, во время которого один друг пытался утешить в горе другого, закончился глухой ссорой из-за эстетической истины и – да пошел ты куда подальше, понял, да пошел ты. Теперь я понимаю, почему сбежала Сага Волтес-Эпштейн. И Бернат вышел, хлопнув дверью. Через несколько секунд Лола Маленькая заглянула в кабинет и спросила: что случилось?

– Да ничего, просто Бернат спешит, ты его знаешь.

Лола Маленькая посмотрела на Адриа, который внимательно изучал скрипку, чтобы не сидеть с остановившимся от горя взглядом. Лола Маленькая хотела что-то сказать, но сдержалась. Тогда Адриа заметил, что она еще стоит в дверях, словно собираясь заговорить.

– Что? – спросил он, хотя по лицу его было видно, что он не в настроении разговаривать.

– Ничего. Знаешь, пойду готовить ужин: твоя мать должна скоро прийти.

Она вышла, а я принялся стирать со струн канифоль, полностью погрузившись в свою печаль.

23

– Сын, да ты не в себе.

Мать села в кресло, в котором обычно пила кофе. Адриа начал разговор хуже не придумаешь. Иногда я думаю, почему меня чаще не посылали куда подальше. Потому что вместо того, чтобы сказать ей: мама, я решил продолжить образование в Тюбингене, а она спросила бы: в Германии? А здесь тебе не нравится, сын? – вместо этого я начал с того, что сказал: мама, я должен тебе кое-что сказать.

– Что?

Она удивилась и села в кресло, в котором обычно пила кофе, – удивилась потому, что мы давно уже жили под одной крышей, не испытывая необходимости разговаривать друг с другом и уж тем более необходимости говорить: мама, я должен тебе кое-что сказать.