[259] и кажется идеальным местом для успокоения мучительных душевных бурь, поднятых чужими грехами и собственной слабостью. Аббатство устава святого Бенедикта в Ахеле было идиллическим местом, где Маттиас Альпаэртс, будущий брат Роберт, мог научиться крестьянствовать и привыкнуть вдыхать чистый воздух, пахнущий коровами, делать сыр, работать по меди и выметать пыль из углов внутреннего двора и прочих монастырских построек, которые ему было велено мести, в окружении плотной тишины, царившей двадцать четыре часа в сутки среди монахов-траппистов, его новых братьев. Ему было совсем не трудно вставать в три часа ледяной ночи и направлять непослушные стопы, которые сандалии не защищали от холода, на первые утренние молитвы, дававшие надежду на новый день и, может быть, на новую надежду. А потом, по возвращении в келью, читать Lectio Divina[260], хотя это порой превращалось в муку, потому что образы пережитых страданий вновь безжалостно вторгались в его истерзанную душу, и Господь замолкал, как и в те времена, когда они были в аду. Поэтому голос колокола, призывавшего на утренние хваления, звучал надеждой. А после, в шесть часов во время мессы, он, сколько позволяла скромность, не сводил глаз со своих братьев, живых, благочестивых, и молился с ними в унисон: никогда больше, Господи, никогда больше. Возможно, он был ближе всего к счастью, когда приступал к четырехчасовому дежурству на скотном дворе. Он бормотал свои страшные секреты коровам во время дойки, а те отвечали ему пристальным взглядом, полным понимания и сострадания. Он научился делать ароматный сыр с травами и представлял себе, как раздает его тысячам людей, словно Тело Господне, уж коли он не мог причащать верующих, поскольку сам отказался даже от поставления в малые чины, ибо считал себя недостойным, и просил только об укромном уголке, где мог бы до конца жизни в молитве преклонять колени, как фра Микел де Сускеда, другой беглец, попросивший убежища несколькими веками раньше в монастыре Сан-Пере дел Бургал. Проведя четыре часа с коровами, среди навоза, вороша сено и прерываясь лишь для совершения молитвы третьего часа[261], а после вымыв руки и умыв лицо, чтобы вонью не оскорблять братьев, он входил в церковь, как в убежище от зла, и совершал с братьями молитву шестого часа – в полдень. Неоднократно начальствующие запрещали ему ежедневно мыть посуду после общей трапезы, поскольку это послушание касалось всех членов общины без исключения и он должен был проявлять смирение и подавлять желание служить другим. В два часа он возвращался под сень церкви, чтобы совершить молитву девятого часа, а после оставалось еще два часа работы, которые он проводил уже не с коровами, а на грядках, удобряя их и выравнивая, сжигая сорняки, пока брат Паулус доил коров, а после снова должен был мыться, в отличие от братьев, несших послушание в библиотеке, которым самое большее нужно было ополоснуть пыльные пальцы и которые, может быть, завидовали братьям, занятым физическим трудом вместо того, чтобы сидеть в четырех стенах, изнашивая зрение и память. Второе упражнение в чтении Писания, во второй половине дня, было прелюдией, завершавшейся в шесть часов вечерней службой. Ужин, во время которого он только делал вид, что ест, перебрасывал мостик к молитвам комплетория[262], когда все братья собирались под темными церковными сводами, где горели лишь два огонька свечей перед образом Богоматери Ахельской. И когда колокола монастыря бенедиктинского устава отбивали восемь часов вечера, он ложился в постель, как и другие братья, с надеждой, что завтрашний день будет точно таким же, как сегодняшний и как послезавтрашний, и так до скончания века.
Отец приор ошеломленно посмотрел на монаха, ухаживающего в больнице за братом Робертом. Почему же его преподобие настоятель отец Манфред именно сейчас находится в отъезде! Почему Генеральный капитул должен происходить именно в тот день, когда брат Роберт впал в своеобразную прострацию, из которой больничные братья не могут его вывести! Ну почему же, Господи? Зачем я согласился быть приором?
– Но он жив, да?
– Да. Он в кататоническом ступоре, мне кажется. Говоришь ему, встань – и он встает; говоришь, сядь – и он садится. Просишь сказать что-нибудь – и он принимается плакать, отец.
– Это не кататония.
– Видите ли, святой отец, я умею лечить раны, царапины, переломы, вывихи, грипп и простуду, боли в животе – все что хотите! Но все эти душевные дела…
– И что вы посоветуете, брат?
– Святой отец, я…
– Да-да, что вы мне посоветуете?
– Чтобы его осмотрел настоящий врач.
– Доктор Геель вряд ли сможет ему помочь.
– Я имею в виду настоящего врача…
Хорошо, что на третьем заседании Генерального капитула отец настоятель Манфред поделился с другими аббатами своими заботами, вызванными тревожным звонком приора, чей голос казался в телефоне испуганным и далеким. Настоятель Мариавальдского монастыря сообщил ему, что если отец Манфред сочтет это уместным, то он может рекомендовать монаха своей общины, врача, который – проявляя крайнее смирение и очевидно против воли – приобрел славу и за пределами монастырских стен своим умением управляться как с телесными, так и с душевными недугами. Так что брат Ойген Мюсс к вашим услугам.
Впервые за десять лет – с шестнадцатого апреля тысяча девятьсот пятидесятого года от Рождества Христова, когда он вступил в Ахельский монастырь бенедиктинского устава и превратился в брата Роберта, – Маттиас Альпаэртс покидал пределы аббатства. Его руки, лежавшие на коленях ладонями вверх, сильно дрожали. Он испуганно смотрел в грязное окно «ситроена-траксьон-аван», подпрыгивавшего на пыльной дороге, унося его из убежища в мир бурь, который он когда-то надеялся оставить навсегда. Больничный брат иногда искоса поглядывал на него, он замечал это и пытался отвлечься, принимаясь рассматривать затылок молчаливого шофера. Дорога в Хаймбах заняла четыре с половиной часа, в течение которых больничный брат, пытаясь нарушить его упорное молчание, успел прочитать под не слишком мелодичный шум мотора молитвы третьего, шестого и девятого часа. Они прибыли к воротам Мариавальдского монастыря, когда колокола, столь непохожие на колокола Ахеля, созывали общину на вечернюю молитву.
На следующий день, после утренних молитв, его усадили на жесткую скамейку в углу широкого и светлого коридора и велели подождать. Несколько тихих и почтительных слов, сказанных по-немецки одним из братьев, прогремели в его ушах грубыми приказами. Приехавший с ним брат из Ахеля и брат – помощник Мюсса исчезли за одной из дверей. Наверное, проводили предварительные консультации. В любом случае его оставили одного, наедине со всеми страхами, а потом брат Мюсс пригласил его в свой тихий кабинет и предложил сесть напротив, через стол, и на достаточно правильном голландском попросил его поведать о своих муках. Брат Роберт недоверчиво поднял на него глаза и встретил мягкий взгляд, и тогда его боль вырвалась наружу и он стал говорить: потому что, представляете, ты сидишь дома обедаешь, жена, теща и три дочки, теще немного нездоровится, а на столе новые салфетки в белую и голубую клетку, потому что у крошки Амелии, старшенькой, день рождения. Сказав это, брат Роберт не мог остановиться и говорил без передышки целый час, не сделав и глотка воды, не сводя взгляда с безупречной поверхности стола, не замечая опечаленного взгляда брата Ойгена Мюсса. Рассказав всю историю, он добавил: и так я плелся по жизни, опустив голову, оплакивая свою трусость и не находя способа исправить свои ошибки, пока мне не пришло в голову укрыться там, куда не проникнут воспоминания. Мне было необходимо восстановить общение с Богом, и я попытался вступить в картезианский монастырь, однако там мне указали, что мой план не слишком хорош. С того дня я решил не говорить никому правду, и в других монастырях, куда я обращался, я не объяснял причин своей боли и старался даже не выказывать ее. В ходе собеседований в каждом следующем монастыре я постепенно понял, о чем нужно говорить, а о чем – умалчивать, так что, стучась в бенедиктинское аббатство в Ахеле, я был уже уверен, что никто не станет чинить препятствий моему запоздалому обращению, и умолял лишь о том, чтобы мне позволили, если послушание не будет требовать иного, исполнять самую скромную работу в обители. И с того дня я снова начал понемногу говорить с Господом и научился рассказывать свои истории коровам.
Доктор Мюсс взял его за руку. Они просидели так молча, может быть, десять, а может быть, двадцать минут, а потом брат Роберт стал дышать ровнее и сказал: после многих лет монастырского покоя воспоминания снова всколыхнулись в моей голове.
– Вы должны быть готовы к тому, что они будут пробуждаться время от времени, брат Роберт.
– Я не выдержу этого.
– Выдержите, с Божьей помощью.
– Бога нет.
– Вы монах-траппист, брат Роберт. Какой реакции вы от меня ждете?
– Я каюсь перед Господом, но не понимаю Его замысла. Почему, если Бог – это любовь…
– Вас будет поддерживать и помогать оставаться человеком сознание того, что вы не причинили никому зла, подобного тому, которое причинили вам и которое гложет вам душу.
– Нет, мне не причинили зла. Но маленькая Тру, Амелия, крошка Жульет, моя Берта и простуженная теща…
– Вы правы, но и вам причинили зло. Героический человек – это тот, кто умеет оправиться после нанесенного вреда.
– Если бы я встретил тех, кто в ответе за… – Он всхлипнул. – Не знаю, что бы я сделал, святой отец. Клянусь вам, я уверен, что не способен простить их…
Брат Мюсс записал что-то на клочке бумаги. Брат Роберт посмотрел прямо на него, и тот не отвел глаз, как и тогда, когда доктор Мюсс говорил журналисту, что у него нет времени, и, сам того не зная, взглянул в скрытую камеру. И тогда Маттиас Альпаэртс понял, что должен поехать в Бебенбелеке, где бы это ни было, чтобы вновь встретить этот взгляд, способный его успокоить, потому что вот уже несколько дней, как воспоминания снова всколыхнулись в его голове.