тике, и о жизни. В молодости и в детстве они подозревали в жизни тайные чудеса. Бернат включил торшер рядом с креслом для чтения. А потом еще торшер у дивана и люстру. На месте, где много лет висел автопортрет Сары, зияла пустота, от которой у него закружилась голова. Он снял пальто, потер лицо ладонями, как Адриа, и сказал: ну давай. Обошел стол и наклонился. Попробовал набрать шесть один пять четыре два восемь. Не открывается. Тогда он набрал семь два восемь ноль шесть пять – и сейф бесшумно открылся. Внутри было пусто. Так, какие-то конверты. Он достал их и положил на стол, чтобы спокойно просмотреть. Открыл один. Не спеша перебрал листы: список персонажей. Он тоже был среди них: Бернат Пленса, Сара Волтес-Эпштейн, Я, Лола Маленькая, тетя Лео… люди… то есть персонажи с датой рождения и – иногда – смерти рядом. Другие листы: своеобразная схема, перечеркнутая, словно он от нее отказался. Еще один список с другими персонажами. И все. Если это было все, получается, что Адриа записывал практически поток сознания и переходил от одного фрагмента повествования к другому, ведомый памятью, насколько ее еще хватало. Бернат положил все бумаги обратно в конверт и убрал в свой портфель. Он склонил голову и сделал усилие, чтобы не заплакать. Не спеша сделал несколько глубоких вдохов, успокоился. Открыл второй конверт: фотографии. Сара фотографирует сама себя, стоя перед зеркалом. Какая красивая! Он даже сейчас не хотел признаться себе в том, что всегда был немного влюблен в нее. На другой фотографии – Адриа за работой на том самом месте, где сейчас сидит Бернат. Друг мой, Адриа. И еще несколько фотографий: лист с набросками младенческого лица. А еще Виал, сфотографированный с разных ракурсов, спереди и сзади. Он вложил фотографии в конверт и его тоже убрал себе в портфель – на этот раз с гримасой горького разочарования при мысли об утраченной скрипке. Снова заглянул в сейф: больше ничего. Он закрыл сейф, но запирать не стал. Потом зашел еще в историю и географию. На прикроватной тумбочке верные шериф Карсон и Черный Орел по-прежнему несли никому уже не нужный караул. Он взял их вместе с лошадьми и положил в портфель. Вернулся в кабинет и сел в кресло, в котором обычно читал Адриа. Почти час он просидел, глядя в пустоту, погрузившись в воспоминания, тоскуя о прошлом, и время от времени по его щеке скатывалась слеза.
Наконец Бернат Пленса-и‑Пунсода очнулся, огляделся вокруг и теперь уже не смог сдержать плача, поднимавшегося из глубины души. Он закрыл лицо руками. Немного успокоившись, он встал с кресла и, надевая пальто, еще раз окинул кабинет внимательным взглядом. Adéu, ciao, à bientôt, adiós, tschüss, vale, dag, bye, αντίο, пока, la revedere, viszlát, head aega, lehitraot, tchau, maa as-salama, push beshlama[289], друг мой.
Ты вошла в мою жизнь мягко, как и в первый раз, и я больше не думал ни об Эдуарде и Оттилии, ни о своей лжи, а думал только о твоем молчаливом и ободряющем присутствии. Адриа сказал ей: владей моим домом, владей мной. И предложил на выбор две комнаты, чтобы устроить мастерскую и разместить книги, одежду и всю свою жизнь, если хочешь, Сара, любимая. Но я не знал, что для того, чтобы вместить всю жизнь Сары, нужно было гораздо больше шкафов, чем мог ей предложить Адриа.
– Эта мне подходит. Она больше моей парижской квартиры, – сказала ты, с порога окидывая взглядом комнату Лолы Маленькой.
– Она светлая. И очень тихая, поскольку выходит во двор.
– Спасибо, – сказала она, оборачиваясь.
– Тебе не за что благодарить меня. Это тебе спасибо.
Вдруг она живо отстранилась и вошла в комнату. В углу у окна висела картинка Миньона с желтыми гардениями и словно приветствовала Сару.
– Но как…
– Она ведь тебе понравилась?
– Как ты узнал?
– Понравилась или не понравилась?
– Это лучшее, что есть во всем доме.
– Теперь она твоя.
Ее благодарность выразилась в том, что она надолго застыла перед гардениями.
Следующим действием, для меня почти литургическим, было добавление имени Сары Волтес-Эпштейн на почтовый ящик – и после десяти лет одинокой жизни я, сидя за письменным столом, снова стал слышать шаги, позвякивание ложечки о чашку или нежную музыку, доносившуюся из твоей мастерской, и подумал, что мы можем быть счастливы. Но о том, чтобы решить проблемы на другом фронте, Адриа не подумал, а ведь когда оставляешь плохо закрытую папку, может возникнуть много неприятностей. Я знал это – знал. Но надежда сильнее благоразумия.
В новой ситуации Адриа труднее всего было смириться с тем, что Сара словно разгородила их жизни на уголки и некоторые из этих уголков оказались заповедными. Он понял это, увидев удивление Сары в ответ на предложение познакомиться с тетей Лео и кузенами из Тоны.
– Лучше не впутывать семью в наши отношения, – сказала Сара.
– Почему?
– Чтобы избежать разочарований.
– Я хочу познакомить тебя с тетей Лео и своими кузенами, если мы их застанем. Какие могут быть разочарования?
– Я не хочу проблем.
– Не будет никаких проблем. С чего бы им возникнуть?
Когда прибыл багаж с набросками и начатыми рисунками, мольбертами, коробками угля и цветных карандашей, она устроила официальное открытие своей мастерской и подарила мне карандашную копию с гардений Миньона, которую я повесил туда, где раньше висел оригинал, – она и до сих пор там висит. И ты принялась за работу, потому что не успевала с иллюстрациями к детским книжкам, которые тебе заказали какие-то французские издательства. Дни тишины и спокойствия: ты рисовала, а я читал или писал. Мы встречались в коридоре, время от времени заглядывали друг к другу, пили на кухне кофе поздним утром, смотрели друг другу в глаза и ничего друг другу не говорили, чтобы не нарушить хрупкое, нежданно возвращенное счастье.
Чего ему это стоило! Но когда Сара закончила самую срочную работу, они поехали-таки в Тону на стареньком «Сеате‑600», который Адриа купил из третьих рук, сдав наконец – с шестого раза – экзамен по вождению. В Гарриге им пришлось поменять колесо; в Айгуафреде Сара попросила остановиться перед цветочным магазином – она вернулась оттуда с прелестным маленьким букетом и, ничего не сказав, положила его на заднее сиденье. А во время подъема по улице Сан-Антони в Сентельесе у них закипела вода в радиаторе, но в остальном все было хорошо.
– Это самая красивая деревня на свете, – воодушевившись, сказал ей Адриа, когда они подъезжали.
– Самая красивая деревня на свете довольно страшная, – ответила Сара, когда они остановились на улице Сан-Андреу, и Адриа с силой поднял рычаг ручного тормоза.
– Посмотри на нее моими глазами. Et in Arcadia ego.
Они вышли из машины, и он сказал: посмотри на замок, любимая. Там, наверху. Он прекрасен, правда?
– Ну, знаешь… Не знаю, что и сказать тебе.
Он заметил, что она нервничает, но не понимал, что сделать, чтобы…
– Посмотри на нее моими глазами. А видишь, вон там, рядом с этим некрасивым домом, где еще дом с геранью?
– Да…
– Там была усадьба Казик.
Он сказал это так, словно видел ее, словно стоял на гумне около похожего на яблочный огрызок стога вместе с горбатым Жузепом, который точил ножи, не вынимая окурка изо рта.
– Видишь? – спросил Адриа и указал на стойло для мулицы с неизменным именем Эстрелья, у которой всегда были туфельки на каблучках, постукивавшие о камни заваленной навозом брусчатки, когда она перебирала ногами, отгоняя мух. Он даже услышал, как Виола неистово лает и рвется с цепи, потому что безымянная белая кошка ходит слишком близко от нее, наслаждаясь и хвастаясь своей свободой.
– Я вас, мелюзга! Идите играть в другое место, а ну!..
И все бегом бросались прятаться за белую скалу, и жизнь была восхитительным приключением, непохожим на аппликатуру ми‑бемоль-мажорного арпеджио. Пахло навозом, и стучали деревянные башмаки Марии, шедшей к навозной яме, а в конце июля мимо проходили загорелые жнецы с серпами в руках. Дворовую собаку всегда звали Виола, и она завидовала детворе, поскольку та не была привязана на веревку длиной в скупо отмеренные тридцать пядей.
– «Я вас» – это эллипсис…
– Смотрите, смотрите, Адриа ругается!
– Да, только его никогда не поймешь, – пробурчал Щеви, съезжая с горки на изборожденную телегами дорогу, усеянную кучками навоза, оставленными Бастусом, мулом работника.
– Тебя никто не понимает, – упрекнул его Щеви, когда оба съехали.
– Извини. Я просто думаю вслух.
– Да нет, мне-то что…
И они не отряхивали запачканные штаны, потому что в Тоне было все можно: родители далеко, и даже если разобьешь колени, то и это не страшно.
– Усадьба Казик, Сара… – подытожил он, стоя на дороге, на которую раньше мочился мул Бастус и которая теперь была заасфальтирована. И ему не пришло в голову, что вместо Бастуса теперь аккуратный дизельный самосвальчик «Ивеко» – удобнейшая вещь: не жрет ни соломинки, все чистенько и не воняет навозом.
И тогда, держа свой букет в руках, ты встала на цыпочки и неожиданно поцеловала меня, и я подумал: et in Arcadia ego, et in Arcadia ego, et in Arcadia ego – трепетно, словно молясь. И не бойся больше ничего, Сара: здесь ты в безопасности, рядом со мной. Ты рисуй себе, а я буду просто любить тебя, и так мы сможем вместе построить нашу Аркадию. Прежде чем мы постучали в ворота усадьбы Жес, ты отдала мне букет.
На обратном пути Адриа убеждал Сару сдать на права – наверняка у нее все получится лучше и быстрее, чем у него.
– Хорошо.
Километр они проехали молча, затем Сара сказала:
– А знаешь, тетя Лео мне понравилась. Сколько ей лет?
Laus Deo[290]. Он уже заметил, что где-то через час пребывания в гостях Сара несколько расслабилась и внутренне заулыбалась.
– Не знаю. Больше восьмидесяти.
– Она очень бодрая. И откуда у нее столько сил – все время чем-то занята!