– Это кампания против меня. Они хотят, чтобы я был незаметным, чтобы меня не было.
– Кто?
– Они.
– Ты нас познакомишь?
– Я не шучу.
– Бернат, тебя никто не ненавидит.
– Еще бы. Они наверняка даже не знают, что я существую.
– Скажи это публике, которая аплодирует тебе после концерта.
– Это другое – мы тысячу раз об этом говорили.
Сара слушала их молча. Вдруг Бернат посмотрел на нее и слегка обвинительным тоном спросил: а ты что думаешь про мою книгу? То есть он задал ей вопрос, тот единственный вопрос, я думаю, который автор не может задавать безнаказанно, потому что всегда есть риск получить ответ.
Сара вежливо улыбнулась, а Бернат поднял брови, ясно давая понять, что имеет неблагоразумие настаивать.
– Я ее не читала, – ответила Сара, не отводя глаз.
И добавила уступку, которая меня удивила:
– Пока не читала.
От удивления Бернат застыл с раскрытым ртом. Ты никогда ничему не научишься, Бернат, подумал Адриа. В тот день он понял, что Бернат безнадежен и всю жизнь будет при каждой возможности наступать на те же грабли. Бернат тем временем, не отдавая себе отчета в том, что делает, осушил полбокала великолепного вина из региона Рибера-дель‑Дуэро.
– Обещаю вам, что перестану писать, – заявил он, отставляя бокал; я уверен, что он хотел заставить Сару почувствовать себя виновной в неоказании помощи.
– Посвяти себя музыке, – сказала ты с улыбкой, в которую я до сих пор влюблен, – и все получится.
И сделала глоток вина из пурро. Пить риберу-дель‑дуэро из пурро! Бернат посмотрел на тебя с раскрытым ртом, но промолчал. Он был совершенно сбит с толку. Наверняка не заплакал только потому, что рядом был Адриа. В присутствии женщины, даже если она пьет вино из пурро, плакать легче. В присутствии мужчины это обычно не доставляет удовольствия. Но вечером состоялась первая серьезная ссора с Теклой: Льуренс круглыми от ужаса глазами наблюдал из своей постели, как отец мечет громы и молнии, и чувствовал себя самым несчастным ребенком в мире.
– Разве я много прошу, черт возьми! – рассуждал Бернат. – Только чтобы ты снизошла прочитать мои рассказы. Это все, что мне нужно!
Переходя на крик:
– Это что, слишком много? А? А?
И тут на него напали сзади. Льуренс, босой, в пижаме, в ярости вбежал в столовую и набросился на отца, когда тот говорил: я не чувствую никакой поддержки своего творчества. Текла смотрела в стену, словно видела на ней свою собственную карьеру пианистки, прерванную беременностью, и чувствовала себя глубоко оскорбленной – понятно? Глубоко оскорбленной, потому что как будто единственное, что мы должны делать в жизни, – это восхищаться тобой. И тут на него напали сзади: Льуренс обрушил кулаки на отцовскую спину, словно на боксерскую грушу.
– Кто тут еще! Прекрати немедленно!
– Не кричи на маму!
– Иди спать, – приказала Текла, сопровождая свои слова взглядом, призванным выразить солидарность, – я сейчас приду.
Льуренс ударил Берната еще пару раз, а тот сидел с широко раскрытыми глазами и думал: все против меня, никто не хочет, чтобы я писал книги.
– Ты заблуждаешься, – сказал Адриа, когда Бернат поведал ему эту историю. Оба шли вниз по улице Льюрия: один со скрипкой на репетицию, а другой – читать лекцию по истории идей (из второй части курса).
– Чего тут заблуждаться! Даже мой сын не хочет меня выслушать!
Сара, любимая, я говорю о том, что случилось много лет назад, когда ты наполняла мою жизнь. Мы все постарели, а ты во второй раз оставила меня одного. Если бы ты слышала меня, то наверняка с досадой покачала бы головой, узнав, что Бернат все такой же – продолжает писать не представляющие никакого интереса рассказы. Иногда меня прямо возмущает, что музыкант, способный извлекать из своего инструмента такие звуки и создавать вокруг себя такую плотную атмосферу, не способен – нет, не писать гениальные рассказы, а просто понять, что его персонажи и истории ничего не стоят. Словом, то, что пишет Бернат, даже у нас не рождает ни одного отклика, ни одной рецензии, ни одной критической статьи, ни одного проданного экземпляра. И хватит говорить о Бернате в таком духе, потому что в конце концов у меня испортится настроение, а у меня есть еще другие заботы, прежде чем пробьет мой час.
Приблизительно в это время… Кажется, я недавно об этом говорил. Какое значение может иметь хронологическая точность, если до сих пор я излагал события в таком беспорядке! Главное, что Лола Маленькая начала ворчать по любому поводу и жаловаться, что китайские чернила, уголь и карандаши, которыми пользуется Сага, все мне здесь пачкают.
– Ее зовут Сара.
– Она четко произносит: Сага.
– А я говорю, ее зовут Сара. А кроме того, уголь и прочее она держит в своей мастерской.
– Ну да. Недавно она перерисовывала картину в столовой – уж не знаю, что она находит в том, чтобы рисовать все черным, – и оставила мне свои тряпки в таком виде, что я их еле отстирала.
– Лола Маленькая…
– Катерина. И полотенца в ванной. Поскольку руки у нее всегда черные… Наверное, у лягушатников так принято.
– Катерина…
– Что?
– Художникам нужна свобода.
– Они начинают вот с такого, – сказала Катерина, показывая кончик пальца, но я перебил ее, не дав перейти ко всей руке:
– Сара в этом доме хозяйка, и ей решать что и как.
Я знаю, что обидел Катерину этим заявлением. Но дал ей молча покинуть кабинет вместе со своей обидой и остался наедине еще с неясными идеями, которым со временем было суждено понемногу озарять мои наброски, чтобы превратить их в «Эстетическую волю» – эссе, доставившее мне наибольшее удовлетворение из всего, что я написал.
– Ты сделала копию с Уржеля в столовой?
– Да.
– Можно посмотреть?
– Я еще не…
– Дай посмотреть.
Ты колебалась, но в конце концов сдалась. Я как сейчас вижу: ты с волнением открываешь огромную папку, с которой никогда не расставалась и в которой хранила все свои сомнения. Положила лист на стол. Солнце не садилось за холмы Треспуя, но трехъярусная колокольня монастыря Санта-Мария де Жерри, набросанная несколькими угольными штрихами, стояла как живая. Ты сумела разглядеть в ней старческие морщины и шрамы, оставленные годами. Ты так рисуешь, любимая, что в белых пятнах, черных линиях и тысяче оттенков серой растушевки, сделанной твоими пальцами, угадывались века истории. Пейзаж, церковь и берег Ногеры. Все было исполнено такого очарования, что я не испытывал ни малейшей тоски по темным, печальным и загадочным краскам Модеста Уржеля.
– Тебе нравится?
– Очень.
– Очень?
– Очень-очень.
– Я тебе его дарю, – довольно сказала она.
– Правда?
– Ты часами смотришь на Уржеля…
– Я? Надо же.
– А что, нет?
– Не знаю… Я не замечал.
– Я посвящаю этот рисунок тем часам, которые ты провел перед оригиналом. Что ты в нем ищешь?
– Толком не знаю. Как-то само так получается. Он мне нравится.
– Я же не спрашиваю, что ты в нем находишь. Я спрашиваю, что ты в нем ищешь.
– Я думаю о монастыре Санта-Мария де Жерри. Но прежде всего я думаю о маленьком монастыре Сан-Пере дел Бургал, который находится неподалеку и которого я никогда не видел. Помнишь, я показывал тебе пергамент аббата Делигата? Это акт об основании монастыря в Бургале. Это было так давно, что меня охватывает неописуемое волнение, когда я прикасаюсь к этому документу. Я думаю о монахах, живших там веками. И веками молившихся Богу, которого не существует. О соляных копях Жерри. О загадках, таящихся в горах Бургала. О крестьянах, умиравших от голода и болезней, и о днях, протекавших медленно, но неумолимо, и месяцах, и годах – и меня охватывает волнение.
– Это твой самый длинный монолог, который я слышала.
– Я люблю тебя.
– Что еще ты в нем ищешь?
– Не знаю – я правда не знаю, что я в нем ищу. Это очень трудно выразить.
– В таком случае что ты в нем находишь?
– Необыкновенные истории. Необыкновенных людей. Желание жить и видеть мир.
– Почему бы нам не поехать туда и не увидеть все своими глазами?
Мы поехали в Жерри-де‑ла‑Сал на стареньком «сеате», который при переезде через Кумьолс[315] сказал – довольно! На редкость словоохотливый механик из Изоны заменил нам не помню что не помню какого цилиндра и намекнул, что нам было бы неплохо поскорее сменить машину, чтобы избежать неприятностей. Мы потратили целый день на эти житейские пустяки и приехали в Жерри поздно вечером. На следующий день я увидел из окна гостиницы картину Уржеля, но вживую – и чуть не задохнулся от волнения. Мы провели целый день, созерцая эту картину, фотографируя, рисуя; мы видели тени монахов, крестьян и работников соляных копий, сновавших туда-сюда, и в какой-то момент я разглядел двух монахов, отправлявшихся в Сан-Пере дел Бургал, чтобы запереть на ключ ворота этого отдаленного и маленького монастыря, где веками непрерывно текла монашеская жизнь.
И на следующий день выздоравливающий «сеат» отвез нас на двадцать километров севернее, в Эскало, а оттуда мы отправились пешком по козьей тропке, извивавшейся по склону ущелья Барраонзе, – единственной дороге, способной привести к руинам Сан-Пере дел Бургал, монастыря моей мечты. Сара не позволила мне нести ее широкий рюкзак с альбомом, карандашами и углем: это была ее ноша.
Минут через семь я поднял с тропы острый камень, не слишком большой и не слишком маленький, – Адриа посмотрел на него в задумчивости и вспомнил красавицу Амани и ее печальную историю.
– Что это за камень?
– Да так… – ответил Адриа, пряча его в свой рюкзак.
– Знаешь, какое впечатление ты на меня производишь? – спросила ты, взбираясь по склону и тяжело дыша.
– А?
– Вот именно. Ты не спрашиваешь: «Какое?» – а говоришь: «А?»
– Я потерял нить. – Адриа, шедший впереди, остановился, окинул взглядом зеленую долину, прислушался к дальнему шуму Ногеры и повернулся к Саре. Она тоже остановилась, весело улыбаясь.