– Ты всегда о чем-то думаешь.
– Да.
– И всегда о чем-то далеком. Ты всегда где-то в другом месте.
– Ну… Извини.
– Да нет. Просто ты такой. У меня тоже есть особенности.
Адриа подошел к ней и поцеловал в лоб – с такой нежностью, Сара, что я до сих пор волнуюсь, вспоминая этот момент. Вот ты – настоящий шедевр, и я надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать.
– У тебя – особенности?
– Я странная. У меня полно комплексов и тайн.
– Комплексов… Ты их удачно скрываешь. А что касается тайн, эту проблему легко разрешить: расскажи мне их.
Тут Сара перевела взгляд на убегающую вниз тропинку, чтобы не встречаться глазами с Адриа.
– Я сложный человек.
– Не надо рассказывать ничего, что ты не хочешь рассказывать.
Адриа уже собрался идти дальше, но остановился и снова обернулся:
– Мне хотелось бы знать только одну вещь.
– Какую?
Невозможно поверить, но я спросил ее: что тебе сказали обо мне наши матери? Что такого они сказали, что ты им поверила?
Твое сияющее лицо омрачилось, и я подумал: все насмарку. Несколько секунд ты молчала, а потом сказала надтреснутым голосом: я же просила тебя не спрашивать об этом. Я же просила…
В беспокойстве ты подняла камешек и бросила вниз.
– Я не хочу возвращать те слова к жизни. Я не хочу, чтобы ты их услышал; я хочу избавить тебя от них, потому что ты имеешь полное право их не знать. А я имею полное право их забыть.
Ты поправила рюкзак изящным жестом.
– Это запертая комната из сказки о Синей Бороде, запомни.
Сара сказала это как по писаному, и мне показалось, что она постоянно об этом думает. Прошло уже немало времени с тех пор, как мы стали жить вместе, и этот вопрос всегда вертелся у меня на языке – всегда.
– Хорошо, – сказал Адриа. – Я больше никогда тебя об этом не спрошу.
Они продолжили подъем. Последний отрезок узкой тропки по отвесному склону – и мы добрались наконец, в мои тридцать девять лет, до руин монастыря Сан-Пере дел Бургал, который я так часто себе представлял, и фра Жулиа де Сау, который в другие времена, в бытность свою доминиканцем, звался фра Микелом, вышел нам навстречу с ключом в руках. С дарохранительницей в руках. Со смертью в руках.
– Да благословит вас Господь и даст вам мир, – сказал он нам.
– Господь да подаст мир и тебе, – ответил я.
– Что? – встрепенулась Сара.
V. Vita condita[316]
Написано карандашом в опечатанном вагоне
здесь, в этой партии, я,
ева, со своим сыном авелем.
если увидите моего старшего,
каина, сына адама,
скажите ему, что я
– Стоит прикоснуться к красоте искусства – жизнь меняется. Стоит услышать Монтеверди-хор[318] – жизнь меняется. Стоит увидеть Вермеера вблизи – жизнь меняется. Стоит прочитать Пруста – и ты уже не такой, каким был раньше. Я вот только не знаю почему.
– Напиши об этом.
– Мы – случайность.
– Что?
– С гораздо большей вероятностью нас могло бы не быть, но мы все-таки существуем.
– …
– Поколения за поколениями продолжаются бешеные пляски миллионов сперматозоидов в погоне за яйцеклетками; случайные зачатия, смерти, истребление… И сейчас мы с тобой здесь, друг перед другом, как будто бы не могло быть иначе. Как будто был возможен только один вариант генеалогического древа.
– Разве это не логично?
– Нет. Это чистая случайность.
– Ну, знаешь…
– И более того, что ты так хорошо умеешь играть на скрипке – это еще бóльшая случайность.
– Ладно. Но… – Молчание. – От всего этого начинает кружиться голова, если задуматься, правда?
– Да. И тогда мы пытаемся противопоставить этому хаосу упорядоченность искусства.
– Напиши об этом, ладно? – отважился Бернат, делая глоток чая.
– Сила искусства коренится в произведении искусства или, скорее, в том воздействии, которое оно оказывает на человека? Ты как думаешь?
– Я думаю, ты должен об этом написать, – повторила Сара через несколько дней. – Так ты сам лучше во всем разберешься.
– Почему я замираю, читая Гомера? Почему от брамсовского квинтета с кларнетом у меня перехватывает дыхание?
– Напиши об этом, – тут же сказал ему Бернат. – Тем самым ты мне сделаешь большое одолжение, потому что я тоже хотел бы это знать.
– Как это так, что я не способен встать на колени ни перед кем, но, слыша «Пастораль» Бетховена, готов пасть ниц?
– «Пастораль» – это шедевр.
– Конечно! Но знаешь, из чего вырос Бетховен? Из ста четырех симфоний Гайдна.
– И из сорока одной симфонии Моцарта.
– Да. А Бетховен написал всего девять. Но почти все девять находятся на другом уровне моральной сложности.
– Моральной?
– Моральной.
– Напиши об этом.
– Мы не можем понять произведение искусства, если не видим его эволюции. – Он почистил зубы и прополоскал рот.
Вытираясь полотенцем, он крикнул через открытую дверь ванной:
– Но всегда необходим гений художника, который как раз заставляет его эволюционировать!
– Значит, сила коренится в человеке, – ответила Сара из постели, зевая.
– Не знаю. Ван дер Вейден, Моне, Пикассо, Барсело́[319]. Это динамическая линия, которая берет начало в пещерах ущелья Вальторта[320] и не прерывается до сих пор, потому что человечество существует.
– Напиши об этом. – Через несколько дней Бернат допил чай и осторожно поставил чашку на блюдце. – Не хочешь?
– Это красота?
– Что?
– Все дело в красоте? Что такое красота?
– Не знаю. Но я узнаю ее. Почему ты не напишешь об этом? – повторил Бернат, глядя ему в глаза.
– Человек уничтожает человека, и человек же пишет «Потерянный рай»[321].
– Да, это загадка. Ты должен написать об этом.
– Музыка Франца Шуберта переносит меня в прекрасное будущее. Шуберт способен в малом выразить многое. Он обладает неистощимой мелодической силой, исполненной изящества и очарования и в то же время полной энергии и правды. Шуберт – это художественная правда, и мы должны держаться его, чтобы спастись. Меня поражает, что он был болезненным человеком, без гроша в кармане, страдал от сифилиса… Какая сила есть в этом человеке? Какая власть есть у него над нами? Я прямо сейчас, на этом самом месте, преклоняю колени перед искусством Шуберта.
– Браво, герр оберштурмфюрер. Я подозревал, что вы чувствительный человек.
Доктор Будден затянулся сигаретой и выдохнул тонкую струйку дыма, мысленно прислушиваясь к началу опуса сотого и напевая его с поразительной точностью.
– Хотелось бы мне обладать вашим слухом, герр оберштурмфюрер.
– В этом нет особенной заслуги. У меня диплом пианиста.
– Я вам завидую.
– Напрасно. Я столько времени учился – то медицине, то музыке, – что кажется, многое упустил в жизни.
– Ну, сейчас вы с лихвой наверстываете упущенное, если можно так выразиться. – Оберлагерфюрер Хёсс развел руками, указывая вокруг. – Теперь вы в самом центре жизни.
– Да-да, конечно. Можно сказать, даже слишком.
Оба помолчали, словно наблюдая друг за другом. Наконец доктор решился и, наклонившись над столом и вдавливая сигарету в пепельницу, спросил, понизив голос:
– Зачем вы хотели меня видеть, оберштурмбаннфюрер?
Тогда оберлагерфюрер Хёсс, таким тихим голосом, как если бы не доверял стенам собственного дома, сказал: я хотел поговорить о вашем начальнике.
– О Фойгте?
– Да.
Тишина. Вероятно, оба просчитывали риски. Затем Хёсс отважился спросить: что вы о нем думаете? Так, между нами.
– Ну, я…
– Я прошу… Я требую от вас быть честным. Это приказ, дорогой оберштурмфюрер.
– Так, между нами… Он придурок.
Услышав это, Рудольф Хёсс изобразил на лице удовлетворение. И откинулся на стуле. Глядя доктору Буддену в глаза, он сказал, что принимает меры для того, чтобы этого придурка Фойгта отправили на фронт.
– А кто возглавит…
– Вы, разумеется.
Вот тебе на! Это… А почему бы и нет?
Они уже все сказали друг другу. Новый союз без посредников между Богом и Его народом. Трио Шуберта еще звучало фоном к разговору. Чтобы нарушить неловкое молчание, доктор Будден сказал: вы знаете, что Шуберт написал это чудо за несколько месяцев до смерти?
– Напиши об этом. Правда, Адриа.
Но все мгновенно спуталось, потому что Лаура вернулась из Упсалы, и жизнь в университете, а особенно на кафедре, снова стала несколько неудобной. Лаура вернулась с повеселевшим взглядом, и он спросил ее – все хорошо? – а она вместо ответа улыбнулась и удалилась в пятнадцатую аудиторию. И Адриа решил – да, все в порядке. Она вернулась похорошевшей, именно – стала еще красивее. На этот раз Адриа занимал в качестве арендатора стол Пареры. Ему нелегко было вернуться к своим записям, в которых он с разных сторон пытался подойти к теме красоты – еще не зная, как именно это сделать, – и которые очень его занимали… И он впервые в жизни опоздал на занятие. Красота Лауры, красота Сары, красота Теклы… Следует ли ее принимать во внимание, размышляя о красоте? А?
– Я бы сказал, что да, – осторожно ответил Бернат. – Женская красота – неоспоримый факт. Нет?
– Виванкос сказала бы, что это утверждение отдает мужским шовинизмом.
– Этого я не знаю. – Бернат растерянно замолчал. – Раньше это было мелкобуржуазно, теперь – мужской шовинизм.
И тише, чтобы его не услышали никакие судьи:
– Но женщины мне нравятся. Они красивые – это я знаю.
– Ага. Но я не знаю, надо ли говорить об этом.
– Кстати, что это за удивительно красивая Лаура?