все девушки, прозрачны и легки.
Мгновенная, военная любовь
от смерти и до смерти без подробности
приобрела изящества, и дробности,
терзания, и длительность и боль.
За неиспользованием фронт вернул
тела и души молодым и сильным
и перспективы жизни развернул
в лесу зеленом и под небом синим.
А я когда еще увижу дом?
Когда отпустят, демобилизуют?
А ветры юности свирепо дуют,
смиряются с большим трудом.
Мне двадцать пять, и молод я опять:
четыре года зрелости промчались,
и я из взрослости вернулся вспять.
Я снова молод. Я опять в начале.
Я вновь недоучившийся студент
и вновь поэт с одним стихом печатным,
и китель, что на мне еще надет,
сидит каким-то армяком печальным.
Я денег на полгода накопил
и опыт на полвека сэкономил.
Был на пиру. И мед и пиво пил.
Теперь со словом надо выйти новым.
И вот, пока распахивает ритм
всю залежь, что на душевом наделе,
я слышу, как товарищ говорит:
— Вернусь домой — женюсь через неделю.
«Как залпы оббивают небо…»
Как залпы оббивают небо,
так водка обжигает нёбо,
а звезды сыплются из глаз,
как будто падают из тучи,
а гром, гремучий и летучий,
звучит по-матерну меж нас.
Ревет на пианоле полька.
Идет четвертый день попойка.
А почему четвертый день?
За каждый трезвый год военный
мы сутки держим кубок пенный.
Вот почему нам пить не лень.
Мы пьем. А немцы — пусть заплатят.
Пускай устроят и наладят
все, что разбито, снесено.
Пусть взорванное строят снова.
Четвертый день без останова
за их труды мы пьем вино.
Еще мы пьем за жен законных,
что ходят в юбочках суконных
старошинельного сукна.
Их мы оденем и обуем
и мировой пожар раздуем,
чтобы на горе всем буржуям
согрелась у огня жена.
За нашу горькую победу
мы пьем с утра и до обеда
и снова — до рассвета — пьем.
Она ждала нас, как солдатка,
нам горько, но и ей не сладко.
Ну, выпили?
Ну — спать пойдем…
Школа войны
Школа многому не выучила —
не лежала к ней душа.
Если бы война не выручила,
не узнал бы ни шиша.
Жизни, смерти, счастья, боли
я не понял бы вполне,
если б не учеба в поле —
не уроки на войне.
Объяснила, вразумила,
словно за руку взяла,
и по самой сути мира,
по разрезу, провела.
Кашей дважды в день кормила,
водкой потчевала и
вразумила, объяснила
все обычаи свои.
Был я юным, стал я мудрым,
был я сер, а стал я сед.
Встал однажды рано утром
и прошел насквозь весь свет.
III. БЫЛЬЕМ НЕ ПОРАСТАЕТ
Выбор
Выбираешь, за кем на край света,
чья верней, справедливей стезя,
не затем, что не знаешь ответа,
а затем, что иначе нельзя.
Выбираешь, не требуя выгод,
не желая удобств или льгот,
словно ищешь единственный выход,
как находишь единственный вход.
Выбираешь, а выбор задолго
сделан, так же и найден ответ —
смутной, темной потребностью долга,
ясной, как ежедневный рассвет.
С той поры, как согрела планету
совесть
и осветила мораль,
никакого выбора нету.
Выбирающий не выбирал.
Он прислушивался и — решался,
долей именовал и судьбой.
Сам собой этот выбор свершался.
Слышишь, как?
Только так.
Сам собой.
Послевоенное бесптичье
Оттрепетали те тетерева,
перепелов война испепелила.
Безгласные, немые деревá
в лесах от Сталинграда до Берлина.
В щелях, в окопах выжил человек,
зверье в своих берлогах уцелело,
а птицы все ушли куда-то вверх,
куда-то вправо и куда-то влево.
И лиственные не гласят леса,
и хвойные не рассуждают боры.
Пронзительные птичьи голоса
умолкли.
Смолкли птичьи разговоры.
И этого уже нельзя терпеть.
Бесптичье это хуже казни.
О, если соловей не в силах петь —
ты, сойка, крикни
или, ворон, каркни!
И вдруг какой-то редкостный и робостный,
какой-то радостный,
забытый много лет назад звучок:
какой-то «чок»,
какой-то «чок-чок-чок».
Квадратики
В части выписывали «Вечерки»,
зная: вечерние газеты
предоставляют свои страницы
под квадратики о разводах.
К чести этой самой части
все разводки получали
по изысканному посланью
с предложеньем любви и дружбы.
Было не принято ссылаться
ни на «Вечерки», ни на мужа,
сдуру бросившего адресатку.
Это считалось нетактичным.
Было тактично, было прилично,
было даже совсем отлично
рассуждать об одиночестве
и о сердце, жаждущем дружбы.
Кроме затянувшейся шутки
и соленых мужских разговоров,
сердце вправду жаждало дружбы
и любви и всего такого.
Не выдавая стрижки короткой,
фотографировались в фуражках
и обязательно со значками
и обаятельной улыбкой.
Некоторые знакомые дамы
мне показывали со смехом
твердые квадратики фото
с мягкими надписями на обороте.
Их ответов долго ждали,
ждали и не дождались в части.
Так не любили писать повторно:
не отвечаешь — значит, не любишь.
Впрочем, иные счастливые семьи
образовались по переписке,
и, как семейная святыня,
корреспонденция эта хранится:
в треугольник письма из части
вложен квадратик о разводе
и еще один квадратик —
фотографии твердой, солдатской.
Возвращаем лендлиз
Мы выкрасили их, отремонтировали,
Мы попрощались с ними, как могли,
С машинами, что с нами Днепр форсировали,
От Волги и до Эльбы с нами шли.
Пресс бил по виллису. Пресс
мял
сталь.
С какой-то злобой сплющивал,
коверкал.
Не как металл стучит в другой металл —
Как зверь калечит
человека.
Автомобиль для янки — не помеха.
Но виллис — не годится наотрез.
На виллисах в Берлин
с Востока
въехали.
За это их растаптывает пресс.
Так мир же праху вашему, солдаты,
Сподвижники той праведной войны —
И те, что пулей
в лоб
награждены,
И те, что прессом в лом железный смяты.
Засуха
Лето сорок шестого года.
Третий месяц жара — погода.
Я в армейской больнице лежу
И на палые листья гляжу.
Листья желтые, листья палые
Ранним летом сулят беду.
По палате, словно по палубе,
Я, пошатываясь, бреду.
Душно мне.
Тошно мне.
Жарко мне.
Рань, рассвет, а такая жара!
За спиною шлепанцев шарканье,
У окна вся палата с утра.
Вся палата, вся больница,
Вся моя большая земля
За свои посевы боится
И жалеет свои поля.
А жара все жарче.
Нет мочи.
Накаляется листьев медь.
Словно в танке танкисты,
молча
Принимают
колосья
смерть.
Реки, Гитлеру путь
преграждавшие,
Обнажают песчаное дно.
Камыши, партизан скрывавшие,
Погибают с водой заодно.
…Кавалеры ордена Славы,
Украшающего халат,
На жару не находят управы
И такие слова говорят:
— Эта самая подлая засуха
Не сильней, не могучее нас,
Сапоги вытиравших насухо
О знамена врагов
не раз.
Листья желтые, листья палые,
Не засыпать вам нашей земли!
Отходили мы, отступали мы,
А, глядишь, до Берлина дошли.
Так, волнуясь и угрожая,
Мы за утренней пайкой идем,
Прошлогоднего урожая
Караваи
в руки берем.
Режем,
гладим,
пробуем,
трогаем
Черный хлеб, милый хлеб,
а потом —
Возвращаемся той же дорогой,
Чтоб стоять
перед тем же окном.
Не обойди!
Заняв на двух тележках перекресток