Я историю излагаю... Книга стихотворений — страница 20 из 69

Я лично больше б доверял.

Там двое одноруких

              спины

Один другому бодро трут.

Там тело всякого мужчины

Исчеркали

       война

          и труд.

Там по рисунку каждой травмы

Читаю каждый вторник я

Без лести и обмана драмы

Или романы без вранья.

Там на груди своей широкой

Из дальних плаваний

          матрос

Лиловые татуировки

В наш сухопутный край

         занес.

Там я, волнуясь и ликуя,

Читал,

   забыв о кипятке:

«Мы не оставим мать родную!» —

У партизана на руке.

Там слышен визг и хохот женский

За деревянною стеной.

Там чувство острого блаженства

Переживается в парной.

Там рассуждают о футболе.

Там

   с поднятою головой

Несет портной свои мозоли,

Свои ожоги — горновой.

Там всяческих удобств — немножко

И много всяческой воды.

Там не с довольства, а с картошки

Иным раздуло животы.

Но бедствий и сражений годы

Согнуть и сгорбить не смогли

Ширококостную породу

Сынов моей большой земли.

Вы не были в раю районном,

Что меж кино и стадионом?

В той бане

      парились иль нет?

Там два рубля любой билет.

«Которые историю творят…»

Которые историю творят,

они потом об этом не читают

и подвигом особым не считают,

а просто иногда поговорят.

Которые историю творят,

лишь изредка заглядывают в книги

про времена, про тернии, про сдвиги,

а просто иногда поговорят.

История, как речка через сеть,

прошла сквозь них. А что застряло?

Шрамы.

Свинца немногочисленные граммы.

Рубцы инфарктов и морщинок сечь.

История калится, словно в тигле,

и важно слушает пивной притихший зал:

«Я был. Я видел. (Редко: „Я сказал“.)

Мы это совершили. Мы достигли».

«Инвалиду войны спешить нечего…»

Инвалиду войны спешить нечего.

День да ночь, снова день опять.

Утром вечера ждешь, а вечером —

ждешь, пока захочется спать.

По ночам, притомись от бессонницы,

вспоминает он действия конницы

и пехоты — царицы полей,

и от этого — веселей.

Он под самое утро скатывается

в сны, в которых нет тишины,

а всё катится да раскатывается

грандиозное эхо войны,

изувечившей, искалечившей,

не разжавшей своих клещей,

как вскочившей тогда на плечи —

до сих пор не соскакивающей.

Футбол

Я дважды в жизни посетил футбол

И оба раза ничего не понял:

Все были в красном, белом, голубом,

Все бегали.

      А больше я не помню.

Но в третий раз…

Но, впрочем, в третий раз

Я нацепил гремучие медали,

И ордена, и множество прикрас,

Которые почти за дело дали.

Тяжелый китель на плечах влача,

Лицом являя грустную солидность,

Я занял очередь у врача,

Который подтверждает инвалидность.

А вас комиссовали или нет?

А вы в тех поликлиниках бывали,

Когда бюджет,

Как танк на перевале:

Миг — и по скалам загремел бюджет?

Я не хочу затягивать рассказ

Про эту смесь протеза и протеста,

Про кислый дух бракованного теста,

Из коего повылепили нас.

Сидевший рядом трясся и дрожал.

Вся плоть его переливалась часто,

Как будто киселю он подражал,

Как будто разлетался он на части.

В любом движении этой дрожью связан,

Как крестным знаком верующий черт,

Он был разбит, раздавлен и размазан

Войной, не только сплюснут,

                  но — растерт.

— И так всегда?

Во сне и наяву?

— Да. Прыгаю, а все-таки живу!

(Ухмылка молнией кривой блеснула,

Запрыгала, как дождик, на губе.)

— Во сне получше. Ничего себе.

И на футболе. —

Он привстал со стула,

И перестал дрожать,

И подошел

Ко мне

С лицом, застывшим на мгновенье

И свежим, словно после омовения.

(По-видимому, вспомнил про футбол.)

— На стадионе я — перестаю! —

С тех пор футбол я про себя таю.

Я берегу его на черный день.

Когда мне плохо станет в самом деле,

Я выберу трибуну,

Чтобы — тень,

Чтоб в холодке болельщики сидели,

И пусть футбол смиряет дрожь мою!

«Ордена теперь никто не носит…»

Ордена теперь никто не носит.

Планки носят только чудаки.

И они, наверно, скоро бросят,

Сберегая пиджаки.

В самом деле, никакая льгота

Этим тихим людям не дана,

Хоть война была четыре года,

Длинная была война.

Впрочем, это было так давно,

Что как будто не было и выдумано.

Может быть, увидено в кино,

Может быть, в романе вычитано.

Нет, у нас жестокая свобода

Помнить все страдания. До дна.

А война — была.

Четыре года.

Долгая была война.

«Оказывается, война…»

Оказывается, война

не завершается победой.

В ночах вдовы, солдатки бедной,

ночь напролет идет она.

Лишь победитель победил,

а овдовевшая вдовеет

и в ночь ее морозно веет

одна из тысячи могил.

А побежденный побежден,

но отстрадал за пораженья,

восстановил он разрушенья

и вновь — непобежденный он.

Теперь не валко и не шатко

идут вперед его дела.

Солдатская вдова, солдатка

второго мужа не нашла.

«Вот вам село обыкновенное…»

Вот вам село обыкновенное:

Здесь каждая вторая баба

Была жена, супруга верная,

Пока не прибыло из штаба

Письмо, бумажна похоронная,

Что писарь написал вразмашку.

С тех пор

      как будто покоренная

Она

  той малою бумажкою.

Пылится платьице бордовое —

Ее обнова подвенечная,

Ах, доля бабья, дело вдовое,

Бескрайнее и бесконечное!

Она войну такую выиграла!

Поставила хозяйство на ноги!

Но, как трава на солнце,

                 выгорело

То счастье, что не встанет наново.

Вот мальчики бегут и девочки,

Опаздывают на занятия.

О, как желает счастья деточкам

Та, что не будет больше матерью!

Вот гармонисты гомон подняли.

И на скрипучих досках клуба

Танцуют эти вдовы. По двое.

Что, глупо, скажете? Не глупо!

Их пары птицами взвиваются,

Сияют утреннею зорькою,

И только сердце разрывается

От этого веселья горького.

В деревне

Очередь стоит у сельской почты —

Длинная, без краю и межей.

Это бабы подучают то, что

За убитых следует мужей.

Вот она взяла, что ей положено.

Сунула за пазуху, пошла.

Перед нею дымными порошами

Стелется земля — белым-бела.

Одинокая, словно труба

На подворье, что дотла сгорело.

Руки отвердели от труда,

Голодуха изнурила тело.

Что же ты, солдатская вдова,

Мать солдата и сестра солдата, —

Что ты шепчешь? Может быть,

                     слова,

Что ему шептала ты когда-то?

Ленка с Дунькой

Ленка с Дунькой бранятся у нас во дворе,

оглашают позорные слухи,

как бранились когда-то при нас, детворе,

но теперь они обе старухи.

Ленка Дуньку корит. Что она говорит,

что она утверждает, Елена

Тимофеевна, трудовой инвалид,

ревматизмом разбиты колена?

То, что мужу была Евдокия верна,

никогда ему не изменяла,

точно знала Елена. Какого ж рожна

брань такую она применяла?

Я их помню молоденькими, в двадцать лет,

бус и лент перманент, фигли-мигли.

Денег нет у обеих, мужей тоже нет.

Оба мужа на фронте погибли.

И поэтому Лавка, седая как лунь,

Дуньку, тоже седую, ругает,

и я, тоже седой, говорю Ленке: «Плюнь,

на-ко, выпей — берет, помогает!»

Память

Я носил ордена.

После — планки носил.

После — просто следы этих планок носил.

А потом гимнастерку до дыр износил

И надел заурядный пиджак.

А вдова Ковалева все помнит о нем,

И дорожки от слез — это память о нем,

Столько лет не забудет никак!

И не надо ходить. И нельзя не пойти.

Я иду. Покупаю букет по пути.

Ковалева Мария Петровна, вдова,

Говорит мне у входа слова.

Ковалевой Марии Петровне в ответ

Говорю на пороге: — Привет! —

Я сажусь, постаравшись к портрету спиной,

Но бессменно висит надо мной