Эта нить в такую ткань спрядется,
что не только мне, а всем
станет отвратительно совсем,
очень отрицательно придется.
Надо помнить и — не забывать,
узелки завязывать для памяти,
гвоздики на память — забивать.
Или вот что предложить хочу:
всем бы принести по кирпичу,
домик поместительный построить
и музей в том домике — устроить.
Общих неприятностей музей.
«Цель оправдывала средства…»
Цель оправдывала средства
и — устала.
Обсудила дело трезво,
перестала.
Средства, брошенные целью,
полны грусти,
как под срубленною елью
грибы — грузди.
Средства стонут, пропадают,
зной их морит.
Цель же, рук не покладает:
руки моет.
«Громкий разговор на улице…»
Громкий разговор на улице —
это тоже признак некоторой,
небольшой свободы.
Не весьма великая свобода
все же лучше
грандиозного величья рабства,
пирамид его и колоннад.
Впрочем, если громкий разговор
спрограммирован в муниципалитете
вместе с гитаристом на бульваре
и цветами перед памятником, —
это для туристов.
Это — не считается свободой.
Мещане
Скажите, кто такие мещане?
За что на них писатели злы?
Какое зло на них вымещали?
Кому они отпущения, козлы?
Мещане, по-моему, это объект
истории.
Та барабанная шкура,
которая гулко, легко и понуро
дает несложный и краткий ответ
ударам, побоям, приказам, реформам.
Мещане — та самая суть,
которая крепко стянута формой,
так что ни охнуть и ни вздохнуть.
Мещане — люди, но без загада,
без дальнего плана, без точных надежд.
Человечество в эпоху заката
идей,
торжества обуж и одежд.
Их следует не костерить, а воспитывать.
Их следует, словно брезент, пропитывать
смолою плана, программы, мечты;
выращивать в них инстинкт высоты.
В конце концов, мещане — люди.
С них спрос — людской,
людской им суд.
А яблочком
на золоченом блюде
героев и гениев не поднесут.
«Высоковольтные башни…»
Высоковольтные башни,
великие, словно Петр,
стоят в грязи по колено,
до края бетонных ботфорт.
Дожди их зря оплакивают:
почетнее нет стези.
Они, словно Петр, выволакивают
Отечество
из грязи.
Старая техника
Дребезжащая техника!
Толстым шпагатом
перевязанные винты и болты.
Вам, умелым, обученным или богатым,
не понять, не усвоить ее красоты.
Не понять вам, как радостен свет от движка,
как тепло от бензиновой бочки приятно.
Дребезжащая техника! как ты легка.
Дребезжащее солнышко в солидоле! что твои пятна.
Несмотря ни на что, а не благодаря,
вопреки всему недружелюбному, техника старая эта
поднимается ни свет ни заря.
До зари поднимается
и до свету
дребезжащая, скрипящая кое-как,
перешедшая грани фантастики,
и работает — на сокращенных пайках.
Как работает! Что там дюрали и пластики!
Дребезжа,
и визжа,
и скрипя,
и хрипя,
от души
отдает
человеку
себя.
«Город похож на бред малокультурного фантаста…»
Город похож на бред малокультурного фантаста:
Каменные ватники — лишь бы было тепло,
Застекленные дыры — лишь бы было светло,
Наглые мусоропроводы — лишь бы было чисто.
Все же тепло, светло, чисто:
Не так уж мало.
Никто не выбросит ватник
Образца 43-го года.
Думают: пригодится.
Когда отогреются, отоспятся,
Когда привыкнут к тому, что чисто,
Когда поймут, как некрасиво,
Очень долго
Будут жить в некрасивых,
Чистых, теплых, светлых,
Каменных ватниках,
Похожих на бред
Малокультурного фантаста.
За займами
Опять флажки вручают,
с работы отпускают,
опять они встречают
и руки опускают.
Зачем пришли — за займами,
за нашими грошами:
мы с радостью бы заняли,
да в недостатках сами.
Идут машины классные
с аэродрома Внуковского.
Расходы! Напрасные!
А вот спроси-ка! Ну-ка с кого!
Но если день сентябрьский,
погожий, хороший,
и даже декабрьский,
с легчайшей порошей,
особенно апрельский
и ветерок нерезкий,
пускай он прилетает —
гвинейский, немецкий,
в штанах бирманских белых,
и в мантии диктатор,
и президент — из бедных,
и нищий император.
Мы выйдем, мы встретим,
флажками помашем,
сравним с портретом,
соседям расскажем!
И поскребем в карманах,
дадим немного денег,
куда же их денешь,
габонских, бирманских?
«В тетрадочки уставя лбы…»
В тетрадочки уставя лбы,
в который раз, какое поколение
испытывает успокоение
от прописи: «Мы — не рабы!»
Удар
А я, историк современный,
беру сатиры бич ременный,
размахиваюсь, бью сплеча,
и плача,
и себе переча,
гляжу на плечи палача,
исполосованные плечи.
Как спутано добро со злом!
Каким тройным морским узлом
все спутанное перевязалось.
Но надо бить.
А надо бить?
И я, превозмогая жалость,
ударю!
Так тому и быть.
«Надо, чтобы дети или звери…»
Надо, чтобы дети или звери,
чтоб солдаты или, скажем, бабы
к вам питали полное доверье
или полюбили вас хотя бы.
Обмануть детей не очень просто,
баба тоже не пойдет за подлым,
лошадь сбросит на скаку прохвоста,
а солдат поймет, где ложь, где подвиг.
Ну, а вас, разумных и ученых, —
о высокомудрые мужчины, —
вас водили за нос, как девчонок,
как детей, вас за руку влачили.
Нечего ходить с улыбкой гордой
многократно купленным за орден.
Что там толковать про смысл, про разум,
многократно проданный за фразу.
Я бывал в различных обстоятельствах,
но видна бессмертная душа
лишь в освобожденной от предательства,
в слабенькой улыбке малыша.
Герой
Отвоевался, отшутился,
отпраздновал, отговорил.
В короткий некролог вместился
весь список дел, что он творил.
Любил рубашки голубые,
застольный треп и славы дым,
и женщины почти любые
напропалую шли за ним.
Напропалую, наудачу,
навылет жил, орлом и львом,
но ставил равные задачи
себе — с Толстым, при этом — с Львом.
Был солнцем маленькой планеты,
где все не пашут и не жнут,
где все — прозаики, поэты
и критики —
бумагу мнут.
Хитро, толково, мудро правил,
судил, рядил, карал, марал
и в чем-то Сталину был равен,
хмельного флота адмирал,
хмельного войска полководец,
в колхозе пьяном — бригадир.
И клял и чтил его народец,
которым он руководил.
Но право живота и смерти
выходит боком нам порой.
Теперь попробуйте измерьте,
герой ли этот мой герой?
«Когда эпохи идут на слом…»
Когда эпохи идут на слом,
появляются дневники,
писанные задним числом,
в одном экземпляре, от руки.
Тому, который их прочтет
(то ли следователь, то ли потомок),
представляет квалифицированный отчет
интеллигентный подонок.
Поступки корректируются слегка.
Мысли — очень серьезно.
«Рано!» — бестрепетно пишет рука,
где следовало бы: «Поздно».
Но мы просвечиваем портрет
рентгеновскими лучами,
смываем добавленную треть
томления и отчаяния.
И остается пища: хлеб
насущный, хотя не единый,
и несколько недуховных потреб,
пачкающих седины.
«Много было пито-едено…»
Много было пито-едено,
много было бито-граблено,
а спроси его — немедленно
реагирует: все правильно.
То ли то, что
граблено-бито,
ныне прочно
шито-крыто?
То ли красная эта рожа