Я историю излагаю... Книга стихотворений — страница 31 из 69

Эта нить в такую ткань спрядется,

что не только мне, а всем

станет отвратительно совсем,

очень отрицательно придется.

Надо помнить и — не забывать,

узелки завязывать для памяти,

гвоздики на память — забивать.

Или вот что предложить хочу:

всем бы принести по кирпичу,

домик поместительный построить

и музей в том домике — устроить.

Общих неприятностей музей.

«Цель оправдывала средства…»

Цель оправдывала средства

и — устала.

Обсудила дело трезво,

перестала.

Средства, брошенные целью,

полны грусти,

как под срубленною елью

грибы — грузди.

Средства стонут, пропадают,

зной их морит.

Цель же, рук не покладает:

руки моет.

«Громкий разговор на улице…»

Громкий разговор на улице —

это тоже признак некоторой,

небольшой свободы.

Не весьма великая свобода

все же лучше

грандиозного величья рабства,

пирамид его и колоннад.

Впрочем, если громкий разговор

спрограммирован в муниципалитете

вместе с гитаристом на бульваре

и цветами перед памятником, —

это для туристов.

Это — не считается свободой.

Мещане

Скажите, кто такие мещане?

За что на них писатели злы?

Какое зло на них вымещали?

Кому они отпущения, козлы?

Мещане, по-моему, это объект

истории.

      Та барабанная шкура,

которая гулко, легко и понуро

дает несложный и краткий ответ

ударам, побоям, приказам, реформам.

Мещане — та самая суть,

которая крепко стянута формой,

так что ни охнуть и ни вздохнуть.

Мещане — люди, но без загада,

без дальнего плана, без точных надежд.

Человечество в эпоху заката

идей,

   торжества обуж и одежд.

Их следует не костерить, а воспитывать.

Их следует, словно брезент, пропитывать

смолою плана, программы, мечты;

выращивать в них инстинкт высоты.

В конце концов, мещане — люди.

С них спрос — людской,

людской им суд.

А яблочком

      на золоченом блюде

героев и гениев не поднесут.

«Высоковольтные башни…»

Высоковольтные башни,

великие, словно Петр,

стоят в грязи по колено,

до края бетонных ботфорт.

Дожди их зря оплакивают:

почетнее нет стези.

Они, словно Петр, выволакивают

Отечество

       из грязи.

Старая техника

Дребезжащая техника!

               Толстым шпагатом

перевязанные винты и болты.

Вам, умелым, обученным или богатым,

не понять, не усвоить ее красоты.

Не понять вам, как радостен свет от движка,

как тепло от бензиновой бочки приятно.

Дребезжащая техника! как ты легка.

Дребезжащее солнышко в солидоле! что твои пятна.

Несмотря ни на что, а не благодаря,

вопреки всему недружелюбному, техника старая эта

поднимается ни свет ни заря.

До зари поднимается

               и до свету

дребезжащая, скрипящая кое-как,

перешедшая грани фантастики,

и работает — на сокращенных пайках.

Как работает! Что там дюрали и пластики!

Дребезжа,

и визжа,

и скрипя,

и хрипя,

от души

отдает

человеку

себя.

«Город похож на бред малокультурного фантаста…»

Город похож на бред малокультурного фантаста:

Каменные ватники — лишь бы было тепло,

Застекленные дыры — лишь бы было светло,

Наглые мусоропроводы — лишь бы было чисто.

Все же тепло, светло, чисто:

Не так уж мало.

Никто не выбросит ватник

Образца 43-го года.

Думают: пригодится.

Когда отогреются, отоспятся,

Когда привыкнут к тому, что чисто,

Когда поймут, как некрасиво,

Очень долго

Будут жить в некрасивых,

Чистых, теплых, светлых,

Каменных ватниках,

Похожих на бред

Малокультурного фантаста.

За займами

Опять флажки вручают,

с работы отпускают,

опять они встречают

и руки опускают.

Зачем пришли — за займами,

за нашими грошами:

мы с радостью бы заняли,

да в недостатках сами.

Идут машины классные

с аэродрома Внуковского.

Расходы! Напрасные!

А вот спроси-ка! Ну-ка с кого!

Но если день сентябрьский,

погожий, хороший,

и даже декабрьский,

с легчайшей порошей,

особенно апрельский

и ветерок нерезкий,

пускай он прилетает —

гвинейский, немецкий,

в штанах бирманских белых,

и в мантии диктатор,

и президент — из бедных,

и нищий император.

Мы выйдем, мы встретим,

флажками помашем,

сравним с портретом,

соседям расскажем!

И поскребем в карманах,

дадим немного денег,

куда же их денешь,

габонских, бирманских?

«В тетрадочки уставя лбы…»

В тетрадочки уставя лбы,

в который раз, какое поколение

испытывает успокоение

от прописи: «Мы — не рабы!»

Удар

А я, историк современный,

беру сатиры бич ременный,

размахиваюсь, бью сплеча,

и плача,

и себе переча,

гляжу на плечи палача,

исполосованные плечи.

Как спутано добро со злом!

Каким тройным морским узлом

все спутанное перевязалось.

Но надо бить.

А надо бить?

И я, превозмогая жалость,

ударю!

Так тому и быть.

«Надо, чтобы дети или звери…»

Надо, чтобы дети или звери,

чтоб солдаты или, скажем, бабы

к вам питали полное доверье

или полюбили вас хотя бы.

Обмануть детей не очень просто,

баба тоже не пойдет за подлым,

лошадь сбросит на скаку прохвоста,

а солдат поймет, где ложь, где подвиг.

Ну, а вас, разумных и ученых, —

о высокомудрые мужчины, —

вас водили за нос, как девчонок,

как детей, вас за руку влачили.

Нечего ходить с улыбкой гордой

многократно купленным за орден.

Что там толковать про смысл, про разум,

многократно проданный за фразу.

Я бывал в различных обстоятельствах,

но видна бессмертная душа

лишь в освобожденной от предательства,

в слабенькой улыбке малыша.

Герой

Отвоевался, отшутился,

отпраздновал, отговорил.

В короткий некролог вместился

весь список дел, что он творил.

Любил рубашки голубые,

застольный треп и славы дым,

и женщины почти любые

напропалую шли за ним.

Напропалую, наудачу,

навылет жил, орлом и львом,

но ставил равные задачи

себе — с Толстым, при этом — с Львом.

Был солнцем маленькой планеты,

где все не пашут и не жнут,

где все — прозаики, поэты

и критики —

      бумагу мнут.

Хитро, толково, мудро правил,

судил, рядил, карал, марал

и в чем-то Сталину был равен,

хмельного флота адмирал,

хмельного войска полководец,

в колхозе пьяном — бригадир.

И клял и чтил его народец,

которым он руководил.

Но право живота и смерти

выходит боком нам порой.

Теперь попробуйте измерьте,

герой ли этот мой герой?

«Когда эпохи идут на слом…»

Когда эпохи идут на слом,

появляются дневники,

писанные задним числом,

в одном экземпляре, от руки.

Тому, который их прочтет

(то ли следователь, то ли потомок),

представляет квалифицированный отчет

интеллигентный подонок.

Поступки корректируются слегка.

Мысли — очень серьезно.

«Рано!» — бестрепетно пишет рука,

где следовало бы: «Поздно».

Но мы просвечиваем портрет

рентгеновскими лучами,

смываем добавленную треть

томления и отчаяния.

И остается пища: хлеб

насущный, хотя не единый,

и несколько недуховных потреб,

пачкающих седины.

«Много было пито-едено…»

Много было пито-едено,

много было бито-граблено,

а спроси его — немедленно

реагирует: все правильно.

То ли то, что

граблено-бито,

ныне прочно

шито-крыто?

То ли красная эта рожа