Я историю излагаю... Книга стихотворений — страница 38 из 69

Изведем. Уничтожим дотла.

Но дела удивительно плохи.

Поразительно плохи дела.

Мы — поправим, наладим, отладим,

будем пыль из старья колотить

и проценты, быть может, заплатим.

Долг не сможем ни в жисть заплатить.

Улучшается все, поправляется,

с ежедневным заданьем справляется,

но задача, когда-то поставленная, —

нерешенная, как была,

и стоит она — старая, старенькая,

и по-прежнему плохи дела.

«На экране — безмолвные лики…»

На экране — безмолвные лики

И бесшумные всплески рук,

А в рядах — справедливые крики:

Звук! Звук!

Дайте звук, дайте так, чтобы пело,

Говорило чтоб и язвило.

Слово — половина дела.

Лучшая половина.

Эти крики из задних и крайних,

Из последних темных рядов

Помню с первых, юных и ранних

И незрелых моих годов.

Я себя не ценю за многое,

А за это ценю и чту:

Не жалел высокого слога я,

Чтоб озвучить ту немоту,

Чтобы рявкнули лики безмолвные,

Чтоб великий немой заорал,

Чтоб за каждой душевной молнией

Раздавался громов хорал.

И безмолвный еще с Годунова,

Молчаливый советский народ

Говорит иногда мое слово,

Применяет мой оборот.

«Большинство — молчаливо…»

Большинство — молчаливо.

Конечно, оно суетливо,

говорливо и, может быть, даже крикливо,

но какой шум и крик им ни начат,

ничего он не значит.

В этом хоре солисты

решительно преобладают:

и поют голосисто,

и голосисто рыдают.

Между тем знать не знающее ничего

большинство,

не боясь впасть в длинноту,

тянет однообразную ноту.

Голосочком своим,

словно дождичком меленьким сея,

я подтягивал им,

и молчал, и мычал я со всеми.

С удовольствием слушая,

как поют наши лучшие,

я мурлыкал со всеми.

Сам не знаю зачем,

почему, по причине каковской

вышел я из толпы

молчаливо мычавшей московской

и запел для чего

так, что в стеклах вокруг задрожало,

и зачем большинство

молчаливо меня поддержало.

«Был печальный, а стал печатный…»

Был печальный, а стал печатный

Стих.

   Я строчку к нему приписал.

Я его от цензуры спасал.

Был хороший, а стал отличный

Стих.

   Я выбросил только слог.

Большим жертвовать я не смог.

НЕ — две буквы. Даже не слово.

НЕ — я снял. И все готово.

Зачеркнешь, а потом клянешь

Всех создателей алфавита.

А потом живешь деловито,

Сыто, мыто, дуто живешь.

«Лакирую действительность…»

Лакирую действительность —

Исправляю стихи.

Перечесть — удивительно —

И смирны и тихи.

И не только покорны

Всем законам страны —

Соответствуют норме!

Расписанью верны!

Чтобы с черного хода

Их пустили в печать,

Мне за правдой охоту

Поручили начать.

Чтоб дорога прямая

Привела их к рублю,

Я им руки ломаю,

Я им ноги рублю,

Выдаю с головою,

Лакирую и лгу…

Все же кое-что скрою,

Кое-что сберегу.

Самых сильных и бравых

Никому не отдам.

Я еще без поправок

Эту книгу издам!

Знаешь сам!

Хорошо найти бы такое «я»,

чтоб отрывисто или браво

приказало мне бы: «Делай, как я!» —

но имело на это право.

Хорошо бы, морду отворотив

от обычных реалий быта,

увидать категорический императив —

звезды те, что в небо вбиты.

Хорошо бы, вдруг глаза отведя

от своих трудов ежедневных,

вдруг найти вожатого и вождя,

даже требовательных и гневных.

Хорошо, что такое «хорошо»

где-нибудь разузнать наверно,

как оно глубоко, высоко, широко —

чтобы не поступать неверно.

Впрочем, что апеллировать к небесам?

Знаешь сам. Знаешь сам. Знаешь сам.

            Знаешь сам.

«Умирают мой старики…»

Умирают мои старики —

Мои боги, мои педагоги,

Пролагатели торной дороги,

Где шаги мои были легки.

Вы, прикрывшие грудью наш возраст

От ошибок, угроз и прикрас,

Неужели дешевая хворость

Одолела, осилила вас?

Умирают мои старики,

Завещают мне жить очень долго,

Но не дольше, чем нужно по долгу,

По закону строфы и строки.

Угасают большие огни

И гореть за себя поручают.

Орденов не дождались они —

Сразу памятники получают.

Рубикон

Нас было десять поэтов,

не уважавших друг друга,

но жавших друг другу руки.

Мы были в командировке

в Италии. Нас таскали

по Умбрии и Тоскане

на митинги и приемы.

В унылой спешке банкетов

мы жили — десять поэтов.

А я был всех моложе

и долго жил за границей,

и знал, где что хранится,

в котором городе — площадь,

и башня в которой Пизе,

а также в которой мызе

отсиживался Гарибальди,

и где какая картина,

и то, что Нерон — скотина.

Старинная тарахтелка —

автобус, возивший группу,

но гиды веско и грубо

и безапелляционно

кричали термины славы.

Так было до Рубикона.

А Рубикон — речонка

с довольно шатким мосточком.

— Ну что ж, перейдем пешочком,

как некогда Юлий Цезарь, —

сказал я своим коллегам,

от спеси и пота — пегим.

Оставили машину,

шестипудовое брюхо

Прокофьев вытряхнул глухо,

и любопытный Мартынов,

пошире глаза раздвинув,

присматривался к Рубикону,

и грустный, сонный Твардовский

унылую думу думал,

что вот Рубикон — таковский,

а все-таки много лучше

Москва-река или Припять

и очень хочется выпить,

и жадное любопытство

лучилось из глаз Смирнова,

что вот они снова, снова

ведут разговор о власти,

что цезарей и сенаты

теперь вспоминать не надо.

А Рубикон струился,

как в первом до РХ веке,

журча, как соловейка.

И вот, вспоминая каждый

про личные рубиконы,

про преступленья закона,

ритмические нарушения,

внезапные находки

и правды обнаруженье,

мы перешли речонку,

что бормотала кротко

и в то же время звонко.

Да, мы перешли речонку.

«Иностранные корреспонденты…»

Иностранные корреспонденты

выдавали тогда патенты

на сомнительную, на громчайшую,

на легчайшую — веса пера —

славу. Питую полною чашею.

Вот какая была пора.

О зарницы, из заграницы

озарявшие вас от задницы

и до темени.

        О зарницы

в эти годы полной занятости.

О овации, как авиация,

громыхающие над Лужниками.

О гремучие репутации,

те, что каждый день возникали.

О пороках я умолкаю,

а заслуга ваша такая:

вы мобилизовали в поэзию,

в стихолюбы в те года

возраста, а также профессии,

не читавшие нас никогда.

Вы зачислили в новобранцы

не успевших разобраться,

но почувствовавших новизну,

всех!

   Весь город!

         Всю страну!

«Меня не обгонят — я не гонюсь…»

Меня не обгонят — я не гонюсь.

Не обойдут — я не иду.

Не согнут — я не гнусь.

Я просто слушаю людскую беду.

Я гореприемник, и я вместительней

Радиоприемников всех систем,

Берущих все — от песенки обольстительной

До крика — всем, всем, всем.

Я не начальство: меня не просят.

Я не полиция: мне не доносят.

Я не советую, не утешаю.

Я обобщаю и возглашаю.

Я умещаю в краткие строки —

В двадцать плюс-минус десять строк —

Семнадцатилетние длинные сроки

И даже смерти бессрочный срок.

На все веселье поэзии нашей,

На звон, на гром, на сложность, на блеск

Нужен простой, как ячная каша,

Нужен один, чтоб звону без.

И я занимаю это место.

«Я, словно Россия в Бресте…»

Я, словно Россия в Бресте,