надо мною.
«Теперь Освенцим часто снится мне…»
Теперь Освенцим часто снится мне:
дорога между станцией и лагерем.
Иду, бреду с толпою бедным Лазарем,
а чемодан колотит по спине.
Наверно, что-то я подозревал
и взял удобный, легкий чемоданчик.
Я шел с толпою налегке, как дачник.
Шел и окрестности обозревал.
А люди чемоданы и узлы
несли с собой,
и кофры, и баулы,
высокие, как горные аулы.
Им были те баулы тяжелы.
Дорога через сон куда длинней,
чем наяву, и тягостней и длительней.
Как будто не идешь — плывешь по ней,
и каждый взмах все тише и медлительней.
Иду как все: спеша и не спеша,
и не стучит застынувшее сердце.
Давным-давно замерзшая душа
на том шоссе не сможет отогреться.
Нехитрая промышленность дымит
навстречу нам
поганым сладким дымом
и медленным полетом
лебединым
остатки душ поганый дым томит.
Неудача чтицы
Снова надо пробовать и тщиться,
делать ежедневные дела,
чтобы начинающая чтица
где-нибудь на конкурсе прочла.
Требовательны эти начинающие,
ниже гениальности не знающие
мерки.
Меньше Блока — не берут.
Прочее для них — напрасный труд.
Снова предаюсь труду напрасному,
отдаюсь разумному на суд,
отдаюсь на посмеянье праздному:
славы строки мне не принесут.
Тем не менее хоть мы не гении,
но у нас железное терпение.
Сказано же кем-то: Блок-то Блок,
тем не менее сам будь не плох.
Плоше Блока. Много плоше,
я тружусь в круженьи городском,
чтобы чтица выкрикнула в ложи
строки мои
звонким голоском.
Чтице что? Сорвет аплодисменты.
Не сорвет — не станет дорожить.
Чтице долго жить еще до смерти.
Мне уже недолго жить.
Вот она торжественно уходит
в платьице, блистающем фольгой,
думая, что этот не проходит,
а подходит кто-нибудь другой.
Вроде что мне равнодушье зала?
Мир меня рассудит, а не зал.
Что мне, что бы чтица ни сказала?
Я еще не все сказал.
Но она ресницы поднимает.
Но она плечами пожимает.
«Черным черное именую. Белым — белое…»
Черным черное именую. Белым — белое.
Что черно — черно. Что бело — бело.
Никому никаких уступок не делаю,
не желаю путать добро и зло.
Поведения выработанная линия
не позволит мне, хоть хнычь, хоть плачь,
применить двусмысленное, красно-синее,
будь то карандаш. Будь то даже мяч.
Между тем весь мир написан смешанными
красками. И устойчива эта смесь.
И уже начинают считать помешанными
тех, кто требует, чтоб одноцветен был весь.
И, наверно, правильнее и моральнее
всех цветов, колеров и оттенков марание,
свалка, судорога, хоровод всех цветов.
Только я его оценить не готов.
На самый верх
Правила — и старые и новые —
хороши и могут стать основою,
но чтобы вершить или решать,
хорошо их нарушать.
Правила стращают и взывают,
если надо, то сшибают с ног.
Но бывает — сверху вызывают,
с верху самого — с небес — звонок.
И тогда, не соблюдая строго
правил, прорубаясь сквозь леса,
сам торишь широкую дорогу
вверх,
на самый верх,
на небеса.
«Дар — это дар…»
Дар — это дар.
Не сам — а небесам
обязан я. И тот, кто это дал,
и отобрать назад имеет право.
Но кое-что я весело и браво
без помощи чужой проделал сам.
Читатель отвечает за поэта
Читатель отвечает за поэта,
Конечно, ежели поэт любим,
Как спутник отвечает за планету
Движением
и всем нутром своим.
Читатель — не бессмысленный кусок
Железа,
в беспредельность пущенный.
Читатель — спутник,
И в его висок
Без отдыха стучится жилка Пушкина.
Взаимного, большого тяготения
Закон
не тягостен и не суров.
Прекрасно их согласное движение.
Им хорошо вдвоем среди миров.
Молодята
Я был молод в конце войны,
но намного меня моложе
были те, кто рождены
на пять, на шесть, на семь лет позже.
Мне казалось: на шестьдесят.
Мне казалось: на полстолетья,
пережившие лихолетье,
старше мы вот тех, молодят.
Мне казалось, что как в штабах,
как в армейских отделах кадров —
месяц за год — и все! Табак!
Крышка! Кончено! Бью вашу карту!
Между тем они подросли,
преимуществ моих не признали,
доросли и переросли,
и догнали и перегнали.
Оказалось: у них дела.
Оказалось: у них задачи,
достиженья, победы, удачи,
а война была — и прошла.
«Скамейка на десятом этаже…»
Скамейка на десятом этаже,
К тебе я докарабкался уже,
домучился, дополз, дозадохнулся,
до дна черпнул, до дыр себя сносил,
не пожалел ни времени, ни сил,
но дотянулся, даже прикоснулся.
Я отдохну. Я вниз и вверх взгляну,
я посижу и что-нибудь увижу.
Я посижу, потом рукой махну —
тихонько покарабкаюсь повыше.
Подъем жесток, словно дурная весть,
И снова в сердце рвется каждый атом,
но, говорят, на этаже двадцатом
такая же скамейка есть.
«Жалкой жажды славы не выкажу…»
Жалкой жажды славы не выкажу —
ни в победу, ни в беду.
Я свои луга
еще выкошу.
Я свои алмазы —
найду.
Честь и слава. Никогда еще
это не было так далеко.
Словно сытому с голодающим,
им друг друга понять нелегко.
Словно сельский учитель пения,
сорок лет голоса ищу.
И поганую доблесть терпения,
как лимон — в горшке ращу.
«Завяжи меня узелком на платке…»
Завяжи меня узелком на платке.
Подержи меня в крепкой руке.
Положи меня в темь, в тишину и в тень,
На худой конец и про черный день.
Я — ржавый гвоздь, что идет на гроба.
Я сгожусь судьбине, а не судьбе.
Покуда обильны твои хлеба,
Зачем я тебе?
Сквозь мутное стекло окна
В окне — четыре этажа,
быть может, двадцать биографий
просвечивают, мельтеша,
сквозь стекла и сквозь ткань гардин
всем блеском разноцветных граней.
Их описатель я — один.
Да, если я не разберусь
сквозь ливня полосу косую,
их радость канет, сгинет грусть,
их жизнь пройдет зазря и всуе,
промчится неотражена,
замрет, отдышит невоспета.
Напрасно мужа ждет жена,
напрасно лампа зажжена,
и все напрасно без поэта.
Куплю подзорную трубу
и посвящу себя труду
разглядыванья, изученья
и описанья. Назначенье
свое, стезю свою, судьбу
в соседских окнах я найду.
«Человечество — смешанный лес…»
Человечество — смешанный лес,
так что нечего хвою топорщить
или листья презрительно морщить:
все равны под навесом небес.
Человечество — общий вагон.
Заплатили — входите, садитесь.
Не гордитесь. На что вы годитесь,
обнаружит любой перегон.
Человечество — кинотеатр.
С правом входа во время сеанса,
также с правом равного шанса
досмотреть. Умеряйте азарт.
Пререканья и разноголосье
не смолкают еще до сих пор.
Получается все-таки хор.
Мы шумим, но как в поле колосья.
Выпадение от отчаяния
Впал в отчаяние, но скоро выпал.
Быстро выпал, хоть скоро впал.
И такое им с ходу выдал,
что никто из них не видал.
Иронически извиняется,
дерзко смотрит в лицо врагам,
и в душе его угомоняется
буря чувств, то есть ураган.
Он не помнит, как руки ломал,
как по комнате бегал нервно.
Он глядит не нервно, а гневно.
Он уже велик, а не мал.
Портняжка и храбрость
Чем становился старше портняжка,
тем становилось портняжке тяжко,
руки ныли, спина немела,