Я историю излагаю... Книга стихотворений — страница 49 из 69

уценяйтесь, переоценяйтесь,

реформируйтесь, деформируйтесь,

пародируйте, деградируйте,

но без меня, без меня, без меня.

«Я с той старухой хладновежлив был…»

Я с той старухой хладновежлив был:

знал недостатки, уважал достоинства,

особенно спокойное достоинство,

морозный, ледовитый пыл.

Республиканец с молодых зубов,

не принимал я это королевствование:

осанку, ореол и шествование, —

весь мир господ и, стало быть, рабов.

В ее каморке оседала лесть,

как пепел после долгого пожара.

С каким значеньем руку мне пожала.

И я уразумел: тесть любит лесть.

Вселенная, которую с трудом

вернул я в хаос — с муками и болью,

здесь сызнова была сырьем, рудой

для пьедестала. И того не более.

А может быть, я в чем-то и неправ:

в эпоху понижения значения

людей

    она вручила назначение

самой себе

       и выбрала из прав

важнейшие,

        те, что сама хотела,

какая челядь как бы ни тряслась,

какая чернь при этом ни свистела,

ни гневалась какая власть.

Я путь не принимал, но это был

путь. При почти всеобщем бездорожьи

он был оплачен многого дороже.

И я ценил холодный грустный пыл.

Дождь

Шел дождь и перестал.

И вновь пошел.

Из «Скупого рыцаря»

Мы въехали в дождь, и выехали,

и снова въехали в дождь.

Здесь шел, мокрее выхухоли,

поэзии русской вождь.

Здесь

   русской поэзии солнце

прислушивалось:

в окно

дождь

рвется, ломится, бьется.

Давно уже.

Очень давно.

От прошлого ливня сыра еще

земля,

а он снова льет.

Дождь,

ливший позавчера еще,

и послезавтра польет.

Здесь

первый гений отечества,

в осеннюю глядя мглу,

внимал,

как тычется-мечется,

скребется

дождь по стеклу,

глядел,

как мучится-корчится

под ливнем

здешняя весь,

и думал:

когда он кончится?

Когда он выльется весь!

Шел дождь, и перестал, и

вновь пошел.

У окна

строка написалась простая,

за нею — еще одна.

Они доходят отлично —

вся сила и весь объем,

когда живешь самолично

под тем же псковским дождем.

Да, русской поэзии солнце

как следует и не поймешь,

покуда под дождь не проснешься,

под тот же дождь —

не заснешь.

Преодоление головной боли

У меня болела голова,

что и продолжалось года два,

но без перерывов, передышек,

ставши главной формой бытия.

О причинах, это породивших,

долго толковать не стану я.

Вкратце: был я ранен и контужен,

и четыре года — на войне.

Был в болотах навсегда простужен.

На всю жизнь — тогда казалось мне.

Стал я второй группы инвалид.

Голова моя болит, болит.

Я не покидаю свой диван,

а читаю я на нем — роман.

Дочитаю до конца — забуду.

К эпилогу — точно забывал,

кто кого любил и убивал.

И читать сначала снова буду.

Выслуженной на войне

пенсии хватало мне

длить унылое существованье

и надежду слабую питать,

робостное упованье,

что удастся мне с дивана встать.

В двадцать семь и в двадцать восемь лет

подлинной причины еще нет,

чтоб отчаяние одолело.

Слушал я разумные слова,

но болела голова

день-деньской, за годом год болела.

Вкус мною любимого борща,

харьковского, с мясом и сметаной,

тот, что, и томясь и трепеща,

вспоминал на фронте неустанно, —

даже этот вкус не обжигал

уст моих, души не тешил боле

и ничуть не помогал:

головной не избывал я боли.

Если я свою войну

вспоминать начну,

все ее детали и подробности

реставрировать по дням бы смог!

Время боли, вялости и робости

сбилось, слиплось, скомкалось в комок.

Как я выбрался из этой клетки?

Нервные восстановились клетки?

Время попросту прошло?

Как я одолел сплошное зло?

Выручила, как выручит, надеюсь,

и сейчас, лирическая дерзость.

Стал я рифму к рифме подбирать

и при этом силу набирать.

Это все давалось мне непросто.

Веры, и надежды, и любви

не было. Лишь тихое упорство

и волнение в крови.

Как ни мучит головная боль —

блекну я, и вяну я, и никну, —

подберу с утра пораньше рифму,

для начала, скажем, «кровь — любовь».

Вспомню, что красна и горяча

кровь, любовь же голубее неба.

Чувство радостного гнева

ставит на ноги и без врача.

Земно кланяюсь той, что поставила

на ноги меня, той, что с колен

подняла и крылья мне расправила,

в жизнь преобразила весь мой тлен.

Вновь и вновь кладу земной поклон

той, что душу вновь в меня вложила,

той, что мне единственным окном

изо тьмы на солнышко служила.

Кланяюсь поэзии родной,

пребывавшей в черный день со мной.

Давай пойдем вдвоем

Уже давным-давно,

в сраженьи ежедневном,

то радостном, то гневном,

мы были заодно:

делили пополам

все то, что получали,

удачи и печали,

прогулки по полям,

победы, и посты,

и зорьку, что алела.

Как у меня болело,

когда болела ты!

Все на двоих! Обид

и тех мы не дробили.

Меня словно избили,

когда тебя знобит.

Смущаясь и любя,

без суеты и фальши,

я вновь зову тебя:

пойдем со мною дальше!

Анализ фотографии

Это я, господи!

Из негритянского гимна

Это я, господи!

Господи, это я!

Слева мои товарищи,

справа мои друзья.

А посередке, господи,

я, самолично — я.

Неужели, господи,

не признаешь меня?

Господи, дама в белом —

это моя жена,

словом своим и делом

лучше меня она.

Если выйдет решение,

что я сошел с пути,

пусть ей будет прощение:

ты ее отпусти!

Что ты значил, господи,

в длинной моей судьбе?

Я тебе не молился —

взмаливался тебе.

Я не бил поклоны, —

не обидишься, знал.

Все-таки безусловно —

изредка вспоминал.

В самый темный угол

меж фетишей и пугал

я тебя поместил.

Господи, ты простил?

Ты прощай мне, господи:

слаб я, глуп, наг.

Ты обещай мне, господи,

не лишать меня благ:

черного теплого хлеба

с желтым маслом на нем

и голубого неба

с солнечным огнем.

Как философ или ребенок

Ничего нет значительнее

взгляда в окно,

если это вагона окно —

тем более,

и до боли,

чувствительнее, чем до боли,

осмысляешь впервые

              увиденное давно.

Как у древних философов

и малых детей —

никаких средостений!

Стекло же — прозрачно и тонко.

Просто смотришь и всё —

безо всяких затей —

с непосредственностью мудреца и ребенка.

Со внимательным тщаньем ребенка или мудреца,

так же точно, как мудрецы или дети,

понимаешь — с начала и до конца —

все на свете, все на свете.

Все на свете.

Уходящее время

Время уходит, и даже в анализах крови

можно увидеть: седеют косматые брови

времени и опускаются властные плечи

времени. Время времени — недалече.

Время уходит своим государственным шагом,

то горделиво, как под государственным флагом,

то музыкально, как будто бы гимн государства

грянет немедленно, через минуту раздастся.

Но если вдуматься, в том, что время уходит,

важно лишь то, что оно безвозвратно уходит

и что впоследствии никто не находит

время свое, что сейчас вот уходит.

Время уходит. Не радуется, но уходит.

Время уходит. Оглядывается, но уходит.

Кепочкой машет.

Бывает, что в губы лобзает,

но — исчезает.

«Жгут архивы. К большим переменам…»

Жгут архивы. К большим переменам

нету более точных примет.

Видно, что-то опять перемелет жернов.

Что-то сойдет на нет.

Дым архивов. Легкий, светлый

дым-дымок.

И уносит эпоху с ветром.

Кто бы только подумать мог?