Я историю излагаю... Книга стихотворений — страница 55 из 69

что ему казалось: это рана,

а не печень, тщательно болит.

Экий беззаветный инвалид!

Разобраться хочется, понять.

Документы хочется поднять,

орденские планки — все проверить

и только потом — любить и верить

в эти кителя полувоенные,

в эти взгляды упоенные,

в этот шаг — почти со звоном шпор,

в этот слишком честный взор.

С натуры

Толпа над упавшим решает: пьяный или больной?

Сердечник или алкоголик?

И, как это часто случается с родимою стороной,

в обоих случаях сетуют о всех скорбях и болях.

Ну что ж, подойду, послушаю, о чем толкуют они

какие решенья рубят?

У нас ведь это не любят: падающего подтолкни!

У нас не бьют лежачих и гибнущих не губят.

— Инфаркт, — утверждает женщина. —

Конечно, это инфаркт! —

Она то вздохнет, то ахнет.

— Не факт, — говорит мужчина. —

Конечно, это не факт.

Инфаркты водкой не пахнут.

Покуда все советуются, как бы помочь ему,

покуда я оттачиваю очередную строфу,

уста его произносят невыразимое «мму!»

и вслед за тем выталкивают неизъяснимое «тьфу!»

И все ему сообщают о том, что с утра не пьют.

— Но я именинник сегодня! — он сумрачно

                              сообщает.

И, вежливо посмеявшись (у нас лежачих не бьют),

ему охотно прощают.

Пьяницы и государство

Государство

        спирт из хлеба гонит,

        водку продает,

        пьяницам проходу не дает,

        с улицы в подъезды гонит.

Пьяница

      работает с утра

      и наедине соображает,

      скоро ли придет его пора.

      На троих потом соображает.

Государство

        вытрезвитель строит,

  вешает по стенам лозунга,

        пропагандою пороки кроет,

        заявляет пьянице: «Ага!»

Пьяница

      лежит, лежит, лежит,

      спит бесповоротно

      и во сне бежит, бежит, бежит

      от закона в подворотню.

«Самохвалы собирают самовары…»

Самохвалы собирают самовары,

Пустозвоны собирают бубенцы.

Даже реки там не зимовали,

где бывали их гонцы.

Церковки, что позабыты веком,

обдирает глупость или спесь.

Галич — весь и Углич — весь,

Север с тундрой и тайгою — весь —

все обобраны с большим успехом.

И палеонтолог не бывал

в розысках существ, давно подохших,

где козла ночами забивал

в ожидании икон

           фарцовщик.

Жизнь пошла куда живей.

Как все ныне изменилось.

Что при ликвидации церквей

две копейки килограмм ценилось,

ценят выше крабов и икры

в Лондоне, Париже и Милане.

Изменились правила игры.

Вот откуда пошлое старанье.

«Речи так речи…»

Речи так речи,

драму так драму,

но не переча,

всю телепрограмму

смотрят — и в оба,

что бы ни спели,

смотрят до гроба

с самой купели,

сведенья,

так же, как предубеждения,

в веденьи

этого учреждения —

мировоззрения,

мироощущения,

и подозрения,

и сообщения —

что им дикторша скажет,

то им на душу ляжет!

Что сообщат — то обобщат.

Вот оно, счастье,

чем обернулось:

словно бы в чащу

снова вернулось

племя людей.

Пара идей

на двести десять

телодвижений.

Бремя не взвесить

таких достижений.

Черная икра

Ложные классики

ложками

поутру

жрут подлинную, неподдельную, истинную икру,

но почему-то торопятся,

словно за ними гонится

подлинная, неподдельная, истинная конница.

В сущности, времени хватит, чтобы не торопясь

съесть, переварить и снова проголодаться

и зажевать по две порции той же икры опять —

если не верить слухам и панике не поддаться.

Но только ложноклассики верят в ложноклассицизм,

верят, что наказуется каждое преступление,

и все энергичнее, и все исступленнее

ковыряют ложками кушанье блюдечек из.

В сущности, времени хватит детям их детей,

а икры достанет и поварам и слугам,

и только ложные классики

робко и без затей

верят,

что будет воздано каждому по заслугам.

«Смолоду и сдуру…»

Смолоду и сдуру —

Мучились и гибли.

Зрелость это — сдула.

Годы это — сшибли.

Смолоду и сослепу

Тыкались щенками.

А теперь-то? После-то?

С битыми щеками?

А теперь-то, нам-то

Гибнуть вовсе скушно.

Надо, значит — надо.

Нужно, значит — нужно.

И толчется совесть,

Словно кровь под кожей,

В зрелость или в псовость.

Как они похожи.

«Вырабатывалась мораль…»

Вырабатывалась мораль

в том же самом цеху: ширпотреба,

и какая далекая даль

пролегала от цеха до неба!

Вырабатывалась она,

словно кофточка: очень быстро,

словно новый букет вина

по приказу того же министра.

Как вино: прокисла уже,

словно кофточка: проносилась,

и на очередном рубеже

ту мораль вывозят на силос.

«Хвалить или молчать!..»

Хвалить или молчать!

Ругать ни в коем разе.

Хвалить через печать,

похваливать в приказе,

хвалить в кругу семьи,

знакомому и другу,

повесить орден

и пожать душевно руку.

Отметить, поощрить,

заметить об удачах.

При этом заострить

вниманье на задачах,

на нерешенном,

на какой-нибудь детали.

Такие времена —

хвалебные —

настали.

«Кто пьет, кто нюхает, кто колется…»

Кто пьет, кто нюхает, кто колется,

кто богу потихоньку молится,

кто, как в пещере троглодит,

пред телевизором сидит,

кто с полюбовницей фланирует,

кто книги коллекционирует,

кто воду на цветочки льет,

кто, стало быть, опять же пьет.

Кто из подшивки, что пылится

на чердаке лет шестьдесят,

огромные тупые лица

Романовых — их всех подряд —

вырезывает и раскладывает,

наклеивает и разглядывает.

По крайней мере, в двух домах

я видел две таких таблицы,

где всей династии размах —

Романовых тупые лица.

Реперунизация

Выдыбает Перун отсыревший,

провонявший тиной речной.

Снова он — демиург озверевший,

а не идол работы ручной.

Снова бог он и делает вдох,

и заглатывает полмира,

а ученые баяли: сдох!

Баснями соловья кормили.

Вот он — держится на плаву,

а ныряет все реже и реже.

В безобразную эту главу

кирпичом — потяжеле — врежу.

Врежешь! Как же! Лучше гляди,

что там ждет тебя впереди.

Вот он. И — вот она — толпа.

Кто-то ищет уже столпа

в честь Перунова воскрешенья

для Перунова водруженья.

Кто-то ищет уже столба

для повешенья утопивших.

Кто-то оду Перуну пишет.

Кто-то тихо шепчет: судьба.

Продленная история

Группа царевича Алексея,

как и всегда, ненавидит Петра.

Вроде пришла для забвенья пора.

Нет, не пришла. Ненавидит Петра

группа царевича Алексея.

Клан императора Николая

снова покоя себе не дает.

Ненавистью негасимой пылая,

тщательно мастерит эшафот

для декабристов, ничуть не желая

даже подумать, что время — идет.

Снова опричник на сытом коне

по мостовой пролетает с метлою.

Вижу лицо его подлое, злое,

нагло подмигивающее мне.

Рядом! Не на чужой стороне —

в милой Москве на дебелом коне

рыжий опричник, а небо в огне:

молча горят небеса надо мною.

«Не домашний, а фабричный…»

Не домашний, а фабричный

у квасных патриотов квас.

Умный наш народ, ироничный

не желает слушаться вас.

Он бы что-нибудь выпил другое,

но, поскольку такая жара,

пьет, отмахиваясь рукою,

как от овода и комара.

Здешний, местный, тутошний овод

и национальный комар

произносит свой долгий довод,

ничего не давая умам.

Он доказывает, обрисовывает,

но притом ничего не дает.

А народ все пьет да поплевывает,

все поплевывает да пьет.

Горожане