Я историю излагаю... Книга стихотворений — страница 64 из 69

А что он означает,

не понимает он сам,

а также его охраняющие

местные власти и органы.

А кирпичи согревают — в составе печей — тела,

как прежде — в составе храма — душу они согревали.

Они по первому случаю немного погоревали,

но ныне уже не думают, что их эпоха — прошла.

Мадонна и Богородица

Много лет, как вырвалась Мадонна

на оперативный на простор.

Это дело такта или тона.

Этот случай, в сущности, простой.

А у Богородицы поуже

горизонты и дела похуже.

Счеты с Богородицей другие,

и ее куда трудней внести в реестр

эстетической ли ностальгии

или живописи здешних мест.

Тиражированная богомазом,

богомазом, а не «Огоньком»,

до сих пор она волнует разум,

в горле образовывая ком.

И покуда ветхая старуха,

древняя без края и конца,

имя Сына и Святаго Духа,

имя Бога самого Отца

рядом с именем предлинным ставит

Богородицы, покуда бьет

ей поклоны, воли не дает

наша агитация

   и ставит

Богородице преград ряды:

потому что ждет от ней беды.

Что же просят ныне у бога?

Нужно очень немного лени,

чтобы встать в полшестого утра.

Склеротические колени

смазать маслом, что ли, пора?

Со здоровьем давно уже плохо,

ломят кости и ноет бок.

Что же просят ныне у Бога?

Что он может, нынешний Бог?

Никакую кашу заваривать

не согласен он все равно.

От привычки вслух разговаривать

отучили людей давно.

Думают. О чем — непонятно.

В полутьме презирают свет:

света желтого крупные пятна.

Ждут, неясно какой, ответ.

В церкви думается волнительно

под экстаз и ажиотаж:

у молящихся и правителей

цель, примерно, одна и та ж.

Цель одна, а средства другие.

И молящихся — знаю сам —

мучит ангельская ностальгия,

ностальгия по небесам.

Как там пушки ни выдвигают,

кто там кнопки ракет ни жмет,

а война — она всех пугает,

и никто войны не ждет.

Мира жаждет, мира молит

темный сонм стариков и старух,

ждет, что духа войны приневолит,

обуздает

     мира дух.

В дипломатии вновь напряженно,

снова трения двух систем.

Мира молят солдатские жены:

две девчонки пришли сюда с тем.

Почитали газету — и в церковь

слушать тихие голоса,

хоть сюда доехать из центра

на автобусе — полчаса.

Хоть сюда — и стыдно, и страшно,

и неясно, есть ли Бог,

но приехали утром рано,

стали вежливо в уголок.

«В графе „преступленье“ — епископ…»

В графе «преступленье» — епископ.

В графе «преступление» — поп.

И вся — многотысячным списком —

профессия в лагерь идет.

За муки, за эти стигматы,

религия, снова живи.

И снова святые все святы.

Все Спасы — опять — на крови.

Не так уж плохо

Распадаются тесные связи,

упраздняются совесть и честь

и пытаются грязи в князи

и в светлейшие князи пролезть.

Это время — распада. Эпоха —

разложения. Этот век

начал плохо и кончит плохо.

Позабудет, где низ, где верх.

Тем не менее, в сутках по-прежнему

ровно двадцать четыре часа

и над старой землею по-прежнему

те же самые небеса.

И по-прежнему солнце восходит

и посеянное зерно

точно так же усердно всходит,

как всходило давным-давно.

И особенно наглые речи,

прославляющие круговерть,

резко, так же, как прежде, и резче

обрывает внезапная смерть.

Превосходно прошло проверку

все на свете: слова и дела,

и понятья низа и верха,

и понятья добра и зла.

«Не принимает автомат…»

Не принимает автомат

ни юбилейных, ни дефектных,

ни выпуклых, ни вогнутых монет.

Не принимает автомат,

не выдает своих конфеток,

своих конвертов и газет.

На то он автомат стальной,

на то он автомат железный,

и уличный, и площадной,

и справедливый, и любезный.

Его-то не уговорить

испить из нашей чаши

и нашей каши

с ним, с автоматом, — не сварить.

А нам без юбилеев как?

Нам без дефектов невозможно!

И сдержанно и осторожно

суем сомнительный медяк,

и сдержанно и осторожно

берем сомнительный медяк.

Сомнительное? Что ж? Не так,

не так сомнительное ложно.

Читатели Льва Толстого

Народ, прочитавший Льва Толстого

или хотя б посмотревший в кино,

не напоминает святого, простого

народа,

   описанного Толстым давно.

Народ изменился. Толстой в удивлении

глядит на него из того удаления,

куда его смерть давно загнала.

Здесь все иное: слова, дела.

Толстой то нахмурится, то улыбнется,

то дивно, то занятно ему.

Но он замечает, что тополь гнется

по-старому, по-прежнему.

А солнце и всходит и заходит,

покуда мы молчим и кричим.

Обдумав все это,

           Толстой находит,

что для беспокойства нет причин.

«В раннем средневековьи…»

Не будем терять отчаяния.

А. Ахматова

В раннем средневековьи

до позднего далеко.

Еще проржавеют оковы.

Их будет таскать легко.

И будет дано понять нам,

в котором веке живем:

в десятом или девятом,

восьмом или только в седьмом.

Пока же мы все забыли,

не знаем, куда забрели:

часы ни разу не били,

еще их не изобрели.

Пока доедаем консервы,

огромный античный запас,

зато железные нервы,

стальные нервы у нас.

С начала и до окончания

суровая тянется нить.

Не будем терять отчаяния,

а будем его хранить.

Века, действительно, средние,

но доля не так тяжка,

не первые, не последние,

а средние все же века.

«Это не беда…»

Это не беда.

А что беда?

Новостей не будет. Никогда.

И плохих не будет?

И плохих.

Никогда не будет. Никаких.

VI. ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА

«Я был плохой приметой…»

Я был плохой приметой,

я был травой примятой,

я белой был вороной,

я воблой был вареной.

Я был кольцом на пне,

я был лицом в окне

на сотом этаже…

Всем этим был уже.

А чем теперь мне стать бы?

Почтенным генералом,

зовомым на все свадьбы?

Учебным минералом,

положенным в музее

под толстое стекло

на радость ротозею,

ценителю назло?

Подстрочным примечанием?

Привычкой порочной?

Отчаяньем? Молчаньем?

Нет, просто — строчкой точной,

не знающей покоя,

волнующей строкою,

и словом, оборотом,

исполненным огня,

излюбленным народом,

забывшим про меня…

«Каждое утро вставал и радовался…»

Каждое утро вставал и радовался,

как ты добра, как ты хороша,

как в небольшом достижимом радиусе

дышит твоя душа.

Ночью по нескольку раз прислушивался:

спишь ли, читаешь ли, сносишь ли боль?

Не было в длинной жизни лучшего,

чем эти жалость, страх, любовь.

Чем только мог, с судьбою рассчитывался,

лишь бы не гас язычок огня,

лишь бы еще оставался и числился,

лился, как прежде, твой свет на меня.

Последний взгляд

Жена умирала и умерла —

в последний раз на меня поглядела, —

и стали надолго мои дела,

до них мне больше не было дела.

В последний раз взглянула она

не на меня, не на все живое.

Глазами блеснув, тряхнув головою,

иным была она изумлена.

Я метрах в двух с половиной сидел,

какую-то книгу спроста листая,

когда она переходила предел,

тряхнув головой,

глазами блистая.

И вдруг,

хорошея на всю болезнь,

на целую жизнь помолодела

и смерти молча сказала: «Не лезь!»

Как равная,

ей в глаза поглядела.

«Я был кругом виноват, а Таня мне все же нежно…»