на скользком мраморе поэзии,
мы в жизнь свалились подготовленными
к смешной и невеселой смерти.
21 июня
Тот день в году, когда летает
Над всей Москвой крылатый пух
И, белый словно снег, не тает.
Тот самый длинный день в году,
Тот самый долгий, самый лучший,
Когда плохого я не жду.
Тот самый синий, голубой,
Когда близки и достижимы
Успех, и дружба, и любовь.
Не проходи, продлись, помедли.
Простри неспешные часы.
Дай досмотреть твои красы,
Полюбоваться, насладиться.
Дай мне испить твоей водицы,
Прозрачной, ключевой, живой.
Пусть пух взлетевший — не садится.
Пусть день еще, еще продлится.
Пусть солнце долго не садится.
Пусть не заходит над Москвой.
II. СУДЬБА НАРОДА
«Палатка под Серпуховом. Война…»
Палатка под Серпуховом. Война.
Самое начало войны.
Крепкий, как надолб, старшина
и мы вокруг старшины.
Уже июльский закат погасал,
почти что весь сгорел.
Мы знаем: он видал Хасан,
Халхин-Гол смотрел.
Спрашиваем, какая она,
война.
Расскажите, товарищ старшина.
Который день эшелона ждем.
Ну что ж — не под дождем.
Палатка — толстокожий брезент.
От кислых яблок во рту оскомина.
И старшина — до белья раздет —
задумчиво крутит в руках соломину.
— Яка ж вона буде, ця війна,
а хто її зна.
Вот винтовка, вот граната.
Надо, значит, надо воевать.
Лягайте, хлопцы: завтра надо
в пять ноль-ноль вставать.
Первый день войны
Первый день войны. Судьба народа
выступает в виде первой сводки.
Личная моя судьба — повестка
очереди ждет в военкомате.
На вокзал идет за ротой рота.
Сокращается продажа водки.
Окончательно, и зло, и веско
громыхают формулы команд.
К вечеру ближайший ход событий
ясен для пророка и старухи,
в комнате своей, в засохшем быте,
судорожно заламывающей руки:
пятеро сынов, а внуков восемь.
Ей, старухе, ясно. Нам — не очень.
Времени для осмысления просим,
что-то неуверенно пророчим.
Ночь. В Москве учебная тревога,
и старуха призывает бога,
как зовут соседа на бандита:
яростно, немедленно, сердито.
Мы сидим в огромнейшем подвале
елисеевского магазина.
По тревоге нас сюда созвали.
С потолка свисает осетрина.
Пятеро сынов, а внуков восемь
получили в этот день повестки,
и старуха призывает бога,
убеждает бога зло и веско.
Вскоре объявляется: тревога —
ложная, готовности проверка,
и старуха, призывая бога,
возвращается в свою каморку.
Днем в военкомате побывали,
записались в добровольцы скопом.
Что-то кончилось.
У нас — на время.
У старухи — навсегда, навеки.
Сон
Утро брезжит,
а дождик брызжет.
Я лежу на вокзале
в углу.
Я еще молодой и рыжий,
Мне легко
на твердом полу.
Еще волосы не поседели
И товарищей милых
ряды
Не стеснились, не поредели
От победы
и от беды.
Засыпаю, а это значит:
Засыпает меня, как песок,
Сон, который вчера был начат,
Но остался большой кусок,
Вот я вижу себя в каптерке,
А над ней снаряды снуют.
Гимнастерки. Да, гимнастерки!
Выдают нам. Да, выдают!
Девятнадцатый год рожденья —
Двадцать два в сорок первом году —
Принимаю без возражения,
Как планиду и как звезду.
Выхожу, двадцатидвухлетний
И совсем некрасивый собой,
В свой решительный, и последний,
И предсказанный песней бой.
Потому что так пелось с детства,
Потому что некуда деться
И по многим другим «потому».
Я когда-нибудь их пойму.
И товарищ Ленин мне снится:
С пьедестала он сходит в тиши
И, протягивая десницу,
Пожимает мою от души.
Одиннадцатое июля
Перематывает обмотку,
размотавшуюся обормотку,
сорок первого года солдат.
Доживет до сорок второго —
там ему сапоги предстоят,
а покудова он сурово
бестолковый поносит снаряд.
По ветру эта брань несется
и уносится через плечо.
Сорок первого года солнце
было, помнится, горячо.
Очень жарко солдату. Душно.
Доживи, солдат, до зимы!
До зимы дожить еще нужно,
нужно, чтобы дожили мы.
Сорок первый годок у века.
У войны — двадцатый денек.
А солдат присел на пенек
и глядит задумчиво в реку.
В двадцать первый день войны
о столетии двадцать первом
стоит думать солдатам?
Должны!
Ну, хотя б для спокойствия нервам.
Очень трудно до завтра дожить,
до конца войны — много легче.
А доживший сможет на плечи
груз истории всей возложить.
Посредине примерно лета,
в двадцать первом военном дне,
восседает солдат на пне,
и как точно помнится мне —
резь в глазах от сильного света.
«Жаркий день, полдень летний…»
Жаркий день, полдень летний.
И встает пред тобой
Старый гимн про последний
Решительный бой.
Этот гимн через год
Заменили другим,
Но тогда пел народ
Старый гимн, милый гимн.
Немцы поднялись в рост,
Наступают на нас.
Песня слышится — Хорст
Вессель — тянется бас.
Раньше взводов и рот,
И солдат и зольдат
Песни поднялись в рост
И друг друга громят.
От солдат, от бойцов
Отвлекает удар
Песня наших отцов
Про всесветный пожар.
Гимн про братство рабочих
Гремит над землей,
Песню кружек и бочек
Вызывает на бой.
«На спину бросаюсь при бомбежке…»
На спину бросаюсь при бомбежке —
по одежке протягиваю ножки.
Тем не менее мы поглядеть должны
в черные глаза войны.
На спину! А лежа на спине,
видно мне
самолеты, в облаках скрывающиеся,
и как бомба от крыла
спину грузную оторвала,
бомбы ясно вижу отрывающиеся.
И пока не стану горстью праха,
не желаю право потерять
слово гнева, а не слово страха,
говорить и снова повторять.
И покуда на спине лежу,
и покуда глаз не отвожу —
самолетов не слабей, не плоше!
Как на сцену,
как из царской ложи,
отстраняя смерть,
на смерть гляжу.
РККА
Кадровую армию: Егорова,
Тухачевского и Примакова,
отступавшую спокойно, здорово,
наступавшую толково, —
я застал в июле сорок первого,
но на младшем офицерском уровне.
Кто постарше — были срублены
года за три с чем-нибудь до этого.
Кадровую армию, имевшую
гордое именованье: Красная, —
лжа не замарала и напраслина,
с кривдою и клеветою смешанные.
Помню лето первое, военное.
Помню, как спокойные военные
нас — зеленых, глупых, необстрелянных —
обучали воевать и выучили.
Помню их, железных и уверенных.
Помню тех, что всю Россию выручили.
Помню генералов, свежевышедших
из тюрьмы
и сразу в бой идущих,
переживших Колыму и выживших,
почестей не ждущих —
ждущих смерти или же победы,
смерти для себя, победы для страны.
Помню, как сильны и как умны
были, отложившие обиды
до конца войны,
этой самой РККА сыны.
Тылы поражения (1941 — фронтовой тыл)
Под нашим зодиаком
запахло аммиаком,
опять запахло хлоркою
в родном краю,
и кислую и горькую
вонь снова узнаю.
У счастья вкус арбуза.
Оно свежей криницы.
Беде краса — обуза.
Нет сил у ней чиниться,
нет сил, чтобы прибраться,
со всех сторон, когда
кричат: «Спасайтесь, братцы!»
Беда, кругом беда.
Все криво и все косо,
когда взимают мыто.
Беда — простоволоса.
Несчастье — непромыто.
Они без роз обходятся —
куда им лепестки, —
и даже вши заводятся
не с радости, с тоски.
Гора
Ни тучки. С утра — погода.
И, значит, снова тревоги.
Октябрь сорок первого года.
Неспешно плывем по Волге —
Раненые, больные,
Едущие на поправку,