Я из огненной деревни — страница 10 из 86

– А куда ты доберешься? Немцы тебя сразу же уничтожат. Куда ты с этим раненым доберёшься? Ты вот езжай в лес, а то через него ты и людей погубишь…

Поехала я в лес. Еду, а куда – не знаю. Надоело уже. Думаю: «Хоть бы какой конец уже!..» И силы нема. Была я беременная, два месяца до родов было. И такая обгоревши… Еду я, еду… Да, меня предупредили в Октябре, что в Рабкор не заезжай. Езжай лесом, кругом, а там казарма в лесу, путевые живут, рабочие. Пять семей, туды езжай на ночь… А в Рабкоре немцы стояли. То было расстояние от казармы… три километра было, а может, и не было. Везу его санками, а он кидается, бедный, бредит, в горячке говорит. Доехала я это до казармы, вхожу – стоит на крыльце женщина.

– А моя ж ты, говорит, золотая женщинка! Не заезжай сюда, потому что наших мужчин уже побрали в подводы. Вчера, говорит, немцы побрали мужчин с подводами и сказали: «Если у вас, это, кто появится… Снежок чистый, и если тропиночка будет, дак это, говорят, у вас партизаны были. И вы их кормите. Чтоб ни следочка!» – и говорит та женщина ещё: – Они вот, немцы, только что поехали, на засаду поехали. У нас тут между Дёменками и Рабкором тёмный есть такой лес… Ну, дак на тебе, говорит, спички, и вот так езжай. Там гумно, и там разведёшь огонь. Открыто не разводи, а то, говорит, немцы поехали туда, на засаду в Тёмное.

Ну, я уже взяла эти спички, ехала, ехала… Уморилась, господи! – нигде мне не давали передохнуть… Тогда снег большой, большой был, и держало по верху, по сарачу[18]. Стоит ёлка. Я туда спустилась – под той ёлкой снегу нема, снизу они сухие, ветки, наломала я веток и уже развела огонь. И сижу. Что меня уже встретит – то и слава богу. Не боялись смерти, нисколечко. Я уже думала, что всех подряд уничтожают, на всей земле. Уже и не боялись…»


«Я думала, что всех подряд уничтожают», «Я уже не боялась смерти» – обратите внимание на эти слова. Слова такие не раз будут звучать в рассказах многих, и они многое объясняют. Человек, видя такое, начинает думать, что уже всюду, «на всём свете» так…


«Я сижу, ожидаю, уже немного и подремала.

А ему я в ногах огня разложила. А он весь холодный… Знаете, и живой, а весь вот так дубом подымается. Все потому, наверно, что, это, кровь вышла. Весь задубел, как надо согнуть, дак он – как деревянный…

Ну, это, сижу, а потом слышу шорох. Гляжу я: в белой простыни с винтовкой кто-то идёт ко мне. Подошёл так недалеко, к самому огню не идёт. Спрашивает:

– Кто такой?

Ну, мне уже пришло в чувство, что по-русски говорит, а отозваться я не отозвалась: прямо отняло у меня язык. А я хочу подняться, а не подымусь. Он подошёл, говорит:

– Женщина, вот уже рядом гумно.

А в гумне этом были партизаны. Он подошёл, тот партизан ко мне, взял мои санки. Сказал, что гумно уже вот рядом, что будем вместе. Притянул меня туда, дали мне мисочку, растопила я снегу, немного пропиталась. Есть-то ничего не ела, у меня уже засохло. «Ну, – думаю, – слава богу, что я уже к людям прибилась».

Ну, тут их командир дал команду собираться. И я хотела саночки прицепить к возу. Не разрешил тот командир, говорит:

– Нельзя. Мы поедем в разведку, узнаем, где удобное место на день, и тогда приедем, обогреемся и поедем вместе. А с нами теперь нельзя, отдыхай.

Я и подумала: «Я так уморилась… Если они приедут, дак чего ж мне? Я отдохну за это время».

Говорит:

– Не туши огня, огонь пускай горит.

Огонь большой, большой!.. Эти поехали партизаны, а меня, дорогие, страх такой взял!.. Отъехали они метров тридцать, а я стала эти головешки выкидывать из гумна. Повыкидывала, повыкидывала… Этот дым идёт с головешек. Весь огонь этот затоптала. Снегу мисочкой наносила, затоптала огонь, в уголке села на санках возле него и сижу себе смело, уже не боюсь. Этак, может, час просидела. Факт тот, что скоро и день был. Слышу: говорят… Думаю: «Ну вот, зря я огонь разбросала, потушила. Едут уже мои друзья».

Подъезжают верхом и на лыжах. Немцы!.. И головешки эти подкидывают ногами. Дым идёт… Честное слово, не встать мне вот!.. Подкидывают эти головешки, гергечут, гергечут. Глядят, куда след, и этим следом, тёплыми следами – за партизанами!..

Господи, а уже Октябрь горит!.. Когда я выехала из Октября, в ту же минуту немцы – туда!..»


Вольга Минич дальше потянула свои саночки, и мы с нею ещё встретимся у других деревень, в другом лесу…

А пока нас задержит память Тэкли Яковлевны Кругловой – в посёлке Октябрьском. Задержит, а потом поведёт по другому кругу мук – в соседнюю деревню Рудню. Потому что дважды в тот день убивали эту женщину, а она осталась жить, одна из тысячи… Теперь ей шестьдесят пять лет.

«…У меня раненые, в моём доме лежали. Партизаны. Ну, стал калавур[19] тут, около нас… Ага, летел самолёт тут вот, на Бунёв, забрал этих раненых. Партизаны мне сказали:

– Ты смотри, отряд выбирается, и ты за отрядом езжай, а то тебя разорвут, как придут эти немцы.

Ну, а я так думаю: «Как же пойду я за ними, куда я пойду?» Тут, говорят, обняли нас кругом, оцепили… Ну, я не пошла с ними и осталась дома.

Я не на этом месте жила – напротив завода жила. Так я выбежала в этот завод да в дымовую трубу полезла. Ну, полезла я, там сидят наши мужчины, в трубе той, четыре человека. Даже один партизан был, а три таких было. Муж мой на фронте, а детей у меня не было – дак я одна. Я в ту дымовую трубу. Посидела я там, и приходит, правда, сосед. Гриб его звали. Приходит и говорит:

– Вы, говорит, вылазьте отсюда, немцы ахвишки[20] кидают и давать будут, это, нам чай и хлеб. Вылезайте, они такие добрые, говорят, закурить дают. Вылазьте отсюда.

Эти мужчины взяли и вылезли. Пошли они, а их там забрали да в клуб…

Я сидела, сидела в той дымовой трубе, а дальше, думаю, пойду я переберусь уже в свой сарай. А наши рабочие сарайчики все в ряд были за заводом. Как я уже к этому сараю подошла, так и немцы уже там, скот пригнали и поставили. Меж тех сараев – целый табун. Ага, дак я думаю: «Пойду я стану около этих коров, что они пригнали». А там уже четверо мужчин стоят, которые за теми коровами глядят. Дак я думаю: «И я погоню этих коров. Чтоб хотя меня не убили, чтоб они меня не узнали, что я этой хаты хозяйка». Потому что они спрашивали много у кого и у меня тоже спрашивали:

– Вы не видели хозяйки вот этой хаты?

Это когда я бежала в завод прятаться. Дак я сказала:

– Она ушла уже, эта хозяйка, уже нема её.

Тут я сама иду. Потому как страшно в той трубе, думаю, придут немцы, бомбу какую кинут, взорвут этот завод, и я тут погибла. Если где погибну, дак будет хоть свободней, а то в этом железе…

Пошла я в сарай свой – немец! Только я в сарай, ногу на бревно поставила, лезть на верхотуру, спрятаться от них, а немец ко мне! Дак я уже за эту свою коровку, выгнала её и стала около стада, думаю, что меня не узнает, дак и я погоню этих коров. В Глуск они их гнали. А немцы подошли, забрали меня и погнали перед собой.

Я думаю, куда ж они меня гонят. Пришли в клуб и загнали меня туда. Ну, в клубе мы сидим, сидим…

Вопрос: – А сколько вас было в том клубе?

– Сто девяносто. Это мужчины так считали.

Я уже взяла и говорю:

– Бабы, тут немцы нас побьют.

– Ой, не-е…

И Гриб этот самый, что вызывал нас из трубы, тут уже был запертый. И я говорю:

– Ещё этот Гриб приходил, было, и сына своего вызвал, и нас повызывал оттуда.

Дак он говорит:

– Не бойся, твой муж на фронте. Сказали, что у которых на фронте – тех не будут расстреливать. Только партизанские семьи будут. Будет собрание.

Ну, ждём того собрания, когда оно будет… Вот уже пять часов, а нема того собрания. А немцы лежат все на откосах железной дороги. И автоматы держат на этот клуб. Дак мы вот глядим, глядим в окна, а они лежат. С черепами… Здесь у них белое что-то такое и вот тут какие-то такие нашивки. И такие вот бутылочки по бокам, жёлтенькие, как четвертушки, были. Они бутылочками по этому клубу – шах! Клуб и загорелся наш! Никакого собрания нема! Снаружи подожгли нас. Вот взяли так, брызнули на этот клуб – и этот клуб пошёл гореть. И вот один наш, он в конторе работал бухгалтером, дак он в окно, в раму как дал и вылетел с сыном. Сын был вровень с ним. И ещё женщина это. Нас пять душ выскочило. Ага, дак они как летели ключом через это окно, дак немцы по ним очередь выпустили – те, что у железной дороги лежали. Они бежали все, как гуси какие, ключом, так они все и полегли, эти люди. А я сзади, из окна выпала, и тут канавка ж была, и кустики были такие. А под окном вода, а сверху снег. Дак я как летела, в канавку и упала. И лежала в этой канавке. Если бы на меня этот огонь, ветер, дак я б сгорела всё равно в той канавке. Но ветер был туда, на склады, склады тоже горели. Так я и осталась.

А дальше – лежала, лежала, эти люди уже пищат, воют, собаки лают… Доходили уже… Ой, на разные голоса, невозможно!.. Вот уже снова меня начало колотить!.. Кричали люди на разные голоса. Так уже это в том клубе…»


О самых жутких минутах люди из огненных деревень чаще всего говорят одной, двумя фразами: «Пищат, лают… воют…» Тут всё в одно спеклось: и людские крики, и треск пожара, и лай овчарок…

Или, вдруг, о том же:

«Те люди – как заплакали! Всякими голосками, как пчёлы». (Мария Григорьевна Кулак. Боровики на Гродненщине.)

Или ещё как… И замолкает человек. Здесь уже переспрашивать, расспрашивать не будешь. Только долгая пауза, как спазм, только глаза и лицо человека, которого вновь обожгла память, а он ещё и прощения просит: «Вот уже опять меня начало колотить!..»


«…Я лежала, лежала да и думаю… Пойду я в Рудню, там же у меня знакомые, может, меня кто спрячет. Может, там живые люди остались…

Встала я. Хоть бы где кот, или какой воробей, или что на целом свете – всё… Это такая тишина… А може, я только одна на свете осталась?