Я из огненной деревни — страница 13 из 86

Только мы приходим в Курин, на это селище – тут и батька жил, и мой, на краю жили – не прошло и пятнадцати минут, как эти немцы снова окружили Смугу и сожгли в тот же момент.

Идут партизаны. Мы стали: думали сначала – немцы, глянули – узнали, что это идут партизаны. Вот этот мельник Парфим, он и теперь живой, он за лесника. И подбегает к нам и спрашивает: как, что, как утекли? Он вскочил тут на лестницу, глянул и говорит:

– Девки, не идите: там горит Смуга с людьми, а идите в такое и такое место, в лес. Идите, говорит, вон за тем мужчиной, он вас заведёт, где наши семьи.

Мы только выбежали с нею на эту вот гору и видим: батька мой бежит из лесу, из Смуги. Ну, и вместе побежали мы…»


Хвойня, Курин, Смуга, Октябрь, Ковали… В Ковалях по два, по три человека берут из хаты, около хлева: «Раздевайся!», затем: «Ложись!» – и все чтоб рядочками, чтоб головы людей лежали на спинах убитых… Огонь, смерть, ужас катится по деревням всё дальше…

Часть людей в лесу, другие, не зная, как лучше, куда им кинуться с детьми – потому что всюду, кажется, то же, по всему свету, – держатся хаты, соседей. Спокон веку так надёжней было. Однако тут началось, обринулось на мир, на людей что-то такое, с чем нормальный человеческий опыт уже не вяжется…


«…Они из Курина приехали к нам, – вспоминает Ганна Сергеевна Падута, жительница Лавстык. – Ну, мы дома сидели, гадали, а потом партизаны нам сообщили, что жгут, что в Курине сожгли всех людей живьём. Ну, мы поубегали в лес. Постояли в лесу. А потом уже… Дымы из печек, из труб идут всюду – в Октябре, у нас. Ну, дак мы вернулись назад, потому что страшно ж в лесу: поймают, да и холодно. Только мы домой – и немцы сюда, разведка ихняя. Ну, у нас мужчины были, такие пожиловатые, дак они:

– Вынести стол, то, другое. Може, уже покаяние будет.

Ну, наши бабы, известно, как бабы. Вынесли стол, а они говорят:

– Матки, вон ещё войско идет.

А это разведка была.

Приехали потом – тьма-тьмущая, и расположились у нас. А часть поехала в Октябрь. И в Ковалях расположились. Как раз нас захватили в селе тут с женщиной одной (она уже умерла). Нам один возчик подсказал, что с нами будет тут. Мы стоим на улице у стола, дак некоторые ничего не говорят, а он подошёл да говорит:

– Дайте, тёточки, молока.

Мы говорим:

– Пожалуйста.

Дак он говорит:

– Ох, тёточки милые, всё равно вас, говорит, всех живьём спалят. В сарай загонят…»


Во время войны фашисты демонстрировали в Германии и в других странах «документальную» кинохронику: советские «партизаны», много «партизан» стоят на коленях перед немецкими солдатами. А кинокадры эти инсценировались просто. В деревне Великая Воля Дятловского района, на Гродненщине, нам рассказывал об этом Алексей Ломака[23]. Толпу сельчан окружили пулемётами, заставили людей встать на колени и запустили сначала кинокамеру…

Имели фашисты и другие «кинодокументы»: как «радостно», с хлебом-солью встречают на востоке крестьяне «немецкого солдата-освободителя»… Не здесь ли работали те «кинодокументалисты», не в Лавстыках ли?.. Всё, как видите, есть: и стол среди улицы, и «хлеб-соль». А они идут, и идут, и идут – «освобождать» восточные территории – от людей освобождать.


«…А они идут, гады эти. Как шли, так и кричат:

– Убирай!

Столы, значит. В белых халатах в этих, с этими черепами, ну, эти немцы.

Ну, мы и разбежались, кто куда, по хатам, как возчик нам сказал про то. Я к соседке прибежала, говорю:

– Что ж мы будем делать?

Дак она говорит:

– Выйди погляди на улицу, есть немцы или нема.

Тот край деревни занятый, а наш ещё свободный. Мы пошли на посёлок, что у самого леса. Потом в ольшаничек. И тут нас, може, баб пятнадцать лежало, в этом ольшанике. Уже упали и лежали. Не видели, как они жгли, как убивали, только слышно – сильно кричали, народ кричал. Не слышно, что она там одна говорит, только: «А-а-а!» Только голос идёт, идёт голос. А потом и всё – онемели…

Вопрос: – А тот возчик, что сказал вам, он откуда?

– Это просто крестьянин. Полицай не сказал бы. Один полицай к нам пришёл хлеба взять, дак мы спрашиваем, что немец с народом делает. А он нам (мы ему полбуханки отрезали): «Давай всю буханку!» – и ничего не сказал. А этот вот – такая душа нашлась, что сказал. Дак ещё вот хоть немного, хоть кто-то остался. Он на ходу – держит стакан и сказал…

Тут фронтовые были немцы, може, они и больше бы жгли, но партизаны нажали, и они ушли.

До войны у нас, може, сто двадцать дворов было. Много у нас было, и семьи большие, детей много. Всех побили. Всех, всех побили. Они говорили: «У вас и курица партизан, не то что дитёнок». Пощады не давали, гады эти…»


Ну как же, столько «партизан» уничтожили! В одной Рудне – восемьсот. Да в Курине – почти столько же. В Лавстыках. В Смуге. В Ковалях… По всему району огонь прокатился. Постреляли, пожгли детей, женщин, мужчин деревенских и в ладоши – хлоп, хлоп! Сами себе похлопали, как у того куринского кладбища. Что-то же и говорили в тех речах – понятно, копируя своих берлинских фюреров. Хлоп, хлоп, хлоп! – выполнили свою задачу, свой план. А там, выше – свой план, пошире, общий, и своя арифметика – уже на миллионы жизней подсчёт ведётся. На десятки миллионов, если не на сотни. Замахнулись же на весь мир! Там свои митинги, свои речи, «праздники» готовили – когда будут уничтожены, наконец, вместе с жителями Москва, Ленинград и другие города, которые берлинскому маньяку казались «лишними». «Чтоб не кормить их южным хлебом». Потому что они уже считали своим тот, разбоем взятый, украденный хлеб.

А пока что – как частичка всё того же сумасшествия и того же «плана» – убивают деревню Карпиловку. Все на той же Октябрьщине.


Это видел, об этом рассказывает Павел Леонтьевич Пальцев, который помнит всё с иными, чем обычно женщины запоминают, подробностями. Он по-партизански мстительно держит в памяти дела, лица, фамилии также и подручных немецких фашистов – местных и неместных «бобиков» – полицаев.


«…В апреле сорок второго года они приехали сюда. Партизаны ушли. Осталось мирное население. Ну, и собрали людей в клуб, и стали спрашивать про партизан. Никто не выявил, народ не сказал.

– Нет у нас партизан, и всё. Партизаны были бывшие пленные, окруженцы, они ушли, а наш народ весь дома.

Потом один полицейский, он из Бобруйского был гарнизона, ну, значит, он сказал:

– Если так, партизан нет, дак вы – партизанские, бандитские морды!

А я также в клубе стоял. Женщин по одну сторону поставили, а мужчин – по другую. Там человек шестьдесят мужчин было, разного возраста: и старые и помоложе. Ну, он список держит, а там фамилии в списке. Вот он и спросил:

– Ковалевич Гриша?

А женщины говорят:

– Ковалевич Гриша в армии.

А у нас был Ковалевич, который партизанам хлеб молол. Он инвалид был. Дак женщины:

– Он в армии.

А полицай:

– Какой… он в армии, когда он хлеб партизанам мелет!

Дак женщины смолкли, видят, что знает… Дак он – за этот список, в карман и пошёл к коменданту, поговорил там. И тот, наверно, дал приказ стрелять. Ну, тогда выходит и сразу начинает по-немецки считать: «Драй, фир…»

Отсчитал десять человек и повёл на улицу. Полицай отсчитал, но по-немецки. Откуда он, не знаю, фамилия Шубин. Золотой зуб у него был… Отсчитал этих десять человек и повёл. Ну, куда повёл, думали, може, куда так, допрос или что. А потом слышим, что стреляют в конюшне. Ну, а потом во вторую партию уже я попадаю. А он только сдаёт: выводит на двор десять человек, сдал немцам – и те повели. Жена моя в клубе также была, а дети – одному четыре года было – на печке спрятались дома. Ну, а я и попал в другую десятку. И десять немцев идут за нами, с винтовками. Десять немцев ведут десятерых. Ну, привели в конюшню и командуют:

– Становись к стенке головами.

Ну, мы постали, наклонились. У меня полушубок был, дак я так воротник наставил, глянул, дак они уже в канал патроны загнали и на изготовку взяли. А я или с испугу, или кто его знает – ноги подкашиваются… И так выстрелили. Десять винтовок залпом да в помещении – дак гул глушит, как из пушки. У меня зазвенело в ушах, я упал и не помню: или я убитый, или живой. Ну, и лежу. Потом в ушах стало отлегать, отлегают уши, стал чувствовать и сам себе не верю: жив я или нет. Сам себе не верю, однако глаза посматривают. Потом слышу разговоры. Полицаи, два, стоят и разговаривают по-русски. Немцы – гер-гель, постреляют и ушли. А эти… Тишина, дак слыхать, что по-русски кто-то разговаривает. Ага, дак я лежу. Не помню, сколько я лежал – час, два. Просто уже и заснул, сердце, наверно, слабеет, я просто заснул. Потом слышу: ещё ведут партию, ещё партий пять расстреляли мужчин. Потом уже женщин. Там и моя жена голосит, кричит:

– Пан, у меня дети!..

Ну, и привели женщин тоже, наверно, уже беспорядочно стреляли, как попало, потому что эти женщины – они бегут. Ну, потом это так уже перестреляли – часа два, три прошло. Тишина – хоть бы тебе что на конюшне. Я так лежал, лежал и в чувство уже настоящее пришёл, в чувство, что я уже жив. Целый, не раненный ничего. Ага, а дальше слышу, кто-то по мне ёрзает по спине. Убитый, а ёрзает по мне, видимо, раненый. Только я подумал, что немец будет его стрелять и в меня попадёт, только я подумал, а немец, наверно, шёл и увидел. Добивал его, и мне пуля вот сюда попала, в стегно. Правда, не в кость, по мякоти. Жиганула, а я как лежал – лежу. А чувствую – кровь так побежала… И тот перестал ёрзать… Ну, а потом я послушал, встал – никого… А деревня была от конюшни метров пятьдесят, ну, шестьдесят. На деревне немцев полно – полная улица. А тут нема никого. Думаю, выбегу я – кругом же немцы, стрелять будут. Подождать, пока запалят, чтобы по дыму бежать. Была не была! Я, значит, по канавке, вот железный мост, он и теперь на речке. Я под этот мост, сбросил свой полушубок и – драпака!.. Бегу, никто не стреляет в меня. Тогда я подбежал к речке – вот речка Неретовка, воды напился и гляжу: не бежит никто. Я уже думаю так: если за мной будут гнаться лыжники или кавалеристы, скину всё с себя, голый, но удеру. Быть же не может! А там недалеко кусты уже. Ну, правда, никто не гнался.