моя.
– Мамка, говорю, уже всё наше!
Я её целую, дак она – как лёд. А тата – уже дальше немножко. А уже… А тут одна, знаешь, женщина, две девочки и она. Они к немцу одному, попросились – он пустил. Эта во Ульяниха. Пропустил. Тогда я глядь – боже мой, надо было и мне с мамой идти! И у меня уже темно в глазах стало, я ничего не вижу. Только вижу тень человека, который уже отпустил этих. Дак я подошла да: «Пан!» – вот перекрестилась, а тогда эта моя девочка – у меня вот тут документ был, я забыла о нём – это моё дитя вытащило этот документ. А боже ж мой, дак это ж у меня документ! Я ж уже забыла…»
Ни за что могли убить целую деревню. Потому что убивали, излишне не разбираясь, кто там какой, есть у него «аусвайс» или нет. И вдруг женщина показывает какую-то там бумажку, и та спасает ей и ребёнку жизнь… Случайность, которая только подчёркивает, насколько все их «причины» и «доказательства» придумывались на ходу не очень даже и старательно.
«Вопрос: – Сколько вашей девочке было?
– Два года.
Вопрос: – Она сама взяла эту бумажку?
– Ну, она – вот так… Я её держала, я про неё забыла, уже у меня темно было в глазах, ничего, только вижу, как тень человека идет. Я – ему, а он, правда:
– Матка, туда!
Я перебежала на эту сторону, упала. Упала с этой девочкой. Потом приподнялась. И идут ещё – одна шеренга, другая шеренга. Думаю – всё равно – те отпустили, эти убьют. Не. Не тронули. Тут дохожу только до того, до шляху, идёт человек. Несёт документы, сбегал и уже документ этот взял, и жёнка и двое деток. Узелок ещё одёжи несут. Я думаю: «Господи, куда ж вы, люди!» Думаю, скажу – другие ж прошли и не сказали им – думаю, скажу, дак и меня убьют. Их уже как довели, дак убили там…»
Убили, хоть тоже «документ» имел человек. Какой уж тут документ, когда действует «план»!
«…Я как оглянулась: «Э-э, уже дым!» Только пулемётом, слышно было: тр-тр-тр! Как вталкивали там – так сразу и убивали. А тогда уже и запалили. А этого немец вёл, что с документом, если бы не немец, дак я ж бы сказала, что убивают.
Три года оно, може, у меня с глаз не сходило, стояло в глазах и стояло…»
И теперь оно не «сходит с глаз» у Акулины Панкратовны – то, как убивали Козуличи – её родных, соседей.
Нашли мы и ту женщину, о которой говорила Акулина Панкратовна – Дрозд Ульяну Прокоповну. Она также своими глазами видела весь ужас расправы над жителями Козуличей.
«…Ну, мы уже стоим… Всех околотили, только одни хаты остались. Отца и мать мою и две сестры младших.
Ага, когда всех гнали, я осталась и ещё двух свиней и две коровы понакрывала соломой. И собака на цепи. Они подошли:
– Авек, авек, авек!
Я собралась и пошла к шляху. Выхожу – все стоят семьями! И плачут. Стоят навытяжку и плачут…
И повели нас. Где вот это кладбище, тут стояла мельница, крупорушка, жил мельник. Так старая его хата была, а так – новая. Ну, вот туда заходят:
– Заворачивайте направо!
Заворачиваем. Мельницу раскрыли на две половинки, и у дверей стоят весы мельничные.
– Заходите, выносите весы!
Немецкая одёжа, а по-нашему, по-русски говорят:
– Заходите!
Никто ж не идёт.
– Заходите!
Никто не идёт в эту мельницу. Они – такие плётки резиновые, через руку вот такой ремень – и этой плёткой через голову, через голову! В ряду шли семьями, дак вот так мужчины позакрывали своих. Бросили бить. Бросили, крупорушку эту раскрыли – а крупорушка на две половины – широкие двери, засов был. Они открыли эти две половинки дверей:
– А ну-ка, заходите сюда!
Ну, кто идёт, кто не идёт. Они сами зашли и кличут:
– А ну-ка, – кличут, – заходите, заходите!
– Авек, авек! – немцы.
А эти по-русски:
– Заходите, заходите!
Людей и втолкнули в эти двери. В эту крупорушку. А я, значит, – стоит в немецкой одёже, – я говорю:
– Пустите меня, – и какая-то у меня была справочка. В Любоничах давали. Я говорю: – Пан, пустите меня.
Посмотрел на эту… бумажку, за руку меня, через шлях перевёл меня.
– Садись и сиди тут, – по-русски. – Сиди, пока я не приду, не удирай никуда. Если побежишь – убьют тебя.
Ну, что будет, то будет. Я села и сижу. А мама моя говорит:
– На платок и хлеб уже, в беженцы собирайся.
Два куска сала с собой она взяла, две буханки хлеба – это ж трое детей уже и сами вдвоём, думали ведь, что погонят в беженцы. Я махнула: «Не надо!»
Вопрос: – А мать где ваша?
– В крупорушке уже. Дак думает, что хоть мне понадобится. Хоть мне.
Вопрос: – Она вам это передаёт?
– Мне не дали взять, не пустили меня к ней, а её ко мне. Ну, я махнула: «Мама, не надо. Мне, говорю, хватит дома».
Вопрос: – А с мамой кто из ваших?
– Две девки младших, мои сёстры. Ну, немцы за людей – в крупорушку, закрыли этим засовом. А я сижу, ноги спустила вот так в канаву и сижу. Так, как вот теперь на лавке. Проходит этот самый, что меня перевёл через шлях. А они бегают, бегают, канистрами – жах-жах-жах, пообливали канистрами. А этот самый подходит ко мне:
– Собирайся – шагом марш!
И шляхом, говорит, бочком, только не беги, будут стрелять, это, говорит, не по тебе. Так он. Ну, я и пошла. Иду – что будет, то будет! Иду, иду, а там человек идёт: его пустили домой, чтоб документы эти взять, и двое детей с ним. Немец повёл их, тех людей, того человека с жёнкой и с семьёй. А я пошла и пошла. Прихожу на шлях сюда, а тут стоит этот часовой. А эти уже стоят, а машины так ревут, так ревут все. Подходит моя сестра (ей теперь семьдесят два года):
– А где тата с мамой?
А их уже, пока я отошла, запалили, горит уже крупорушка. Говорю:
– Вот, уже горят!
– Гэ-э-э-э! – подняли люди крик.
Вопрос: – Все эти люди? Которые остались?
– Ага. Я говорю: тихо вы!..
Подскакивает один да:
– Успокойтесь, а то и вам ето буде!
Правда, сти-ихли все, как воды в рот набрали! Смолкли. Подбегает Коновалов етот самый – тот, что в красную субботу был…
Вопрос: – Его тогда партизаны перехватили тоже?
– Перехватили и ранили, а кто-то из казюлицких его в уборную спрятали. А через ночь на жеребке завезли в Кировск.
Вопрос: – Он был начальник полиции?
– Начальник самый главный, етой, кировской, ну там. Отрядом уже ихним командовал. Ну, дак он подходит:
– Ну, что – ету сторону на уголь жечь, а ета сторона пусть стоит!
Вопрос: – На деревню показывает?
– На деревню. Эти немцы уже как бежали, а сюда ветерок, как бежали по-за хлевами, по-за хлевами – через одну, через одну запалили. Это уже и горит всё. «А вы, говорит, расходитесь». Все тогда и побежали, и я побежала.
Вопрос: – У вас много людей осталось?
– Наша деревня большая была. Триста восемнадцать уже спалили, с детьми, ну, а ещё деревня большая. Я прибежала, ещё выгнала корову, телёнка и двое свиней выгнала. Стояло ведро, миска и ложек семь – я за ето, на руку и ушла из хаты. А так в хате всё сгорело. Ну, ушла, села на улице и сижу уже. Немцы меня не трогали. По шляху едут – всё взад-вперёд, взад-вперёд. Некоторые попрятались, а я сижу, думаю – одна смерть, если я уже оттуда ушла!.. Всё сгорело, назавтра приду и на двор ещё не могу зайти. Как гляну – не могу, поверите! Тогда открыла погреб, глянула на эту одёжу: батькино, мамино лежит… Я, вы поверите, обомлела в том погребе. Ну, и что? Прожила… А забыться – не забылось. Тогда снится эта моя сестра, самая младшая, она такая кудлатая была! Ходила во второй класс. Дак я говорю:
– Вот, Алена…
Знаю, что она сожжена. А она мне:
– Ох, Ульяна, да болела ж моя голова, под полено прятала голову, так припёк уже огонь!..
Приснилось. И под полено она прятала свою голову. Так во сне она мне говорит…»
Огненная память, огненные сны…
О снах своих, военных, послевоенных, рассказывали, говорили нам многие. Потому что в снах тех – продолжение их мук. Снова и снова, как самую реальность, переживают люди всё то – вместе с погибшими и как бы уже за них.
Даже «коллективные» бывали сны у людей – после того общего ужаса. И такие, что люди в лесу, поговорив, переговорив утром, вдруг бежали на свои пепелища – настолько реальным приказом были для них ночные, во сне, картины мучений родных, близких…
Мы – у деревни Лозовая, в Осиповичском районе Могилёвской области. Несколько женщин, занятых делом около сенажной ямы, узнав, кто и зачем приехал, говорят с нами, перебивая друг друга: и про вчерашнее всё, и, ещё больше, про сегодняшние дела, заботы, огорчения. И одно с другим переплетено: жизнь у человека одна, и память – тоже одна. Как на дереве: прежде чем дойдёт сок от корней до самой последней, самой молодой веточки, должен он пройти через весь ствол. А эти женщины ещё и довольно молодые, крепкие, потому сегодняшние заботы для них имеют значение большее, чем для тех, для многих, кого старость «отсадила в сторонку». Люди, живущие всеми практическими делами, интересами, и вот они нам – о снах. О своих, таких реальных снах. Потому что сама реальность, действительность тогда выглядела жутким сном, кошмаром. Одно переходило в другое, неизвестно где кончаясь…
«…Мы были в лесу, – говорит Вольга Григорьевна Гришанович, – ну, и пришли из лесу, когда наших спалили. Посмотрели, собрали пепел: дети лежат, кажется, живые. Возьмёшь – пепелок рассыплется. В одной хате мы собрали всех. Девять цыбарок – одни беленькие косточки. А в другой – там уже была гора. И кровь видна была, их, видать, убивали. Потому что они в куче, и кровь была. По уголочкам были, под печью. Через год один дед… Ему приснилась жена: «Почему ты меня не похоронишь? – говорит она во сне. – Я ж под печью в мухоморе!» Ну, он никому не сказал, дождь идёт, он тихонько эту печь разбирает. Приходим, говорим:
– Дедушка, что ты делаешь?
– А мне, говорит, Алеся приснилась: «Что же ты меня не похоронишь, я уже целый год лежу под этой печью, в мухоморе, а ты меня не похоронишь».