Есть что вспомнить, о чем погрустить и чему порадоваться Александру Карловичу Зауэру, бывшему партизану, а теперь леснику в тех самых родных местах…
Александр Карлович – латыш, один из тех латышей, которых на героической и многострадальной Октябрьщине после фашистской лютости в годы оккупации осталось очень немного. В деревнях Перекалье, Булково, Залесье.
«Когда мы, латыши, приехали сюда, – говорит Зауэр, – я не знаю. Надо у стариков спросить. Тут есть один, Франц Винтарс, он до войны был председателем нашего латышского колхоза «Сарканайс араайс»[34], а теперь уже на пенсии. Но и он не расскажет, потому что латыши приехали сюда давно, видать, более ста лет тому назад».
В том самом Булкове, где живет Зауэр, мы навестили и названного им Винтарса. Хороший дед, крепкий ещё, бывший партизан, теперь совхозный пастух, человек старательный и толковый, о чём можно судить хотя бы по исправному, ухоженному домику его.
Не помнит Винтарс, с какого времени здесь угнездились латыши, беда их пригнала сюда или магнат какой-то перевёз. Не помнит, хоть и пожил немало, и от стариков когда-то кое-что слышал. Липы по обе стороны улицы такие же могучие были уже и тогда, когда он был малым, а их же, это он знает хорошо, – садили предки-латыши.
Добротный дом и у Александра Зауэра. По-летнему он был пуст, застали мы в нём только хозяйского сына, лейтенанта-отпускника, который готовился в какую-то свою дорогу. Юноша сказал, что отец в лесу, но скоро должен прийти.
Лесник вскоре пришёл.
Латышский тип сильного, не очень разговорчивого, будто даже хмурого работяги. Хорошая белорусская речь. И деловая общительность.
Сначала – просто скупой и скромный солдатский рассказ:
«…Мне уже шестьдесят второй год. В войну был в партизанах. Когда жгли наше Булково, дак я как раз был в Октябре, в Смукове, – там мы сидели в засаде. Это – когда немцы наступали на Октябрь. В конце января сорок четвёртого года. Мы их тогда отбили, они в тот день не вошли в Октябрь, а дня через два пришли и всё-таки заняли.
Наши семьи тут поубивали. Пригнали из лесу, согнали в два гумна, и там их пожгли. Вот тут у нас, в деревне. Там всех моих… У меня было шесть душ семьи: жена, тёща, тёщина сестра и трое детей. Никого не осталось. Остался только брат – был в партизанах. Сестричку поймали в лесу. Она была в смерть-лагере, под Озаричами. После её выручили.
Заняв, тут немцы у нас были месяцев около двух, людей поубивали, а сами жили в деревне. Тут они были около Залесья, сделали себе… так сказать, убежище, чтоб партизаны не подходили. Но мы подошли. У нас была как раз десантная группа, мы пришли и снова их разогнали. И из Залесья выгнали. Десантная группа и наши партизанские две группы были. Мы обстреляли их, несколько раз прошли по деревне, и им показалось, что нас тут тысячи. Назавтра они выбрались оттуда в Октябрь. А потом мы их из Октября выгнали, они поехали в Паричи…»
Дальше – о личном. Но таком, что о нём должны знать многие. Александр Карлович и об этом рассказал очень скупо. В ответ на наше любопытство – когда мы начали удивляться, что на стенах большой, светлой хаты так много увеличенных фотопортретов миловидной, весёлой молодёжи.
«…Я взял жену своего товарища. Мой товарищ был белорус. Одинец Миколай Рыгорович. Его убили. Он отпросился пойти домой, в свои Косаричи. Пришёл, а там деревню окружили и повели на расстрел. А с ним был ещё Ковзун Петро, также там попался. Дак тот говорит:
– Мы что – скотина? Давайте разбегаться!..
Начали они разбегаться. Одинец перебежал через поле, вскочил в лес, а тут разведка немецкая… Убили его.
А мы с ним договорились раньше: кто останется живой – семье помогать. Не знаю, как он сделал бы, а я сделал по-честному: забрал его троих детей. Меньшему, Миколаю, полтора года было.
Она говорит:
– Разве ж ты меня возьмёшь – трое детей?..
А я говорю:
– Я не тебя беру, а только детей – надо.
Но раз уже мы сошлись по характеру, то и живём вместе. Уже двадцать шесть лет. Живём. Детей повыучивали, дети у нас все на работе. (Дальше говорит, переходя от портрета к портрету.) Вот это её средняя дочь. Это вот сын, который в паре: свадьба была. А это вот уже наша с нею первая дочка. А это сын, который в Ленинграде учился. А это вот старший сын, работает в Риге. Вот какая у меня семья!.. Четыре дочери и два сына. Все работают. Тамара – сантехником, Галя – крановщицей, Ганна – маляром, Лида – телеграфисткой, Микола – каменщиком, а этот вот, Александр, как видите, офицер. И сама ещё, моя Любовь Андреевна, от молодых не отстаёт – и теперь в поле. И я работаю лесником с сорок восьмого года…»
Ходит по лесу человек. И много думает, многое вспоминается ему в одиночестве, которого так много. Одиночества и тишины.
Свыше десяти
«…Маленьких хлопчиков, как и баб, они тогда не стреляли, а уже если которому годов десять – таких вместе с мужчинами…»
(Александра Пилиповна Михолап. Деревня Столпище Кировского района Могилёвской области.)
«…Женщин отдельно запирали палить, одних, а мужчин – отдельно. Таких хлопцев, которые постарше, дак туда, с мужчинами, а малые – дак с нами были».
(Тэкля Яковлевна Круглова. Городской посёлок Октябрьский Гомельской области.)
«…Немцы детей любили… Возьмёт на руки, поносит, а потом – в огонь…»
(Виталь Михайлович Шадура. Деревня Зеняки Щучинского района Гродненской области.)
В двух первых случаях – частная прихоть какого-нибудь «сверхчеловека» в полицейской или эсэсовской форме; в третьем случае – еще раз подтверждается то, что истребление детей, от несмышлёнышей до подростков, было на захваченных землях составной и неотъемлемой частью фашистского плана «переустройства мира».
Разговаривая теперь с мужчинами, которые в годы оккупации переходили из детства в самое первое возмужание, уже стыдились маминых ласк и ещё все мужчинами не были, нельзя не волноваться как-то по-особому…
Деревня Байки в Пружанском районе Брестской области.
Июнь, роскошное лето. После короткого ливня – ещё более ласковое солнце, которое уже хорошо склонилось за полдень. Раз за разом горланят по-за плетнями старые петухи. Издалека слыхать трудовой тракторный рокот. Вызванивает свою неутомимую песню жаворонок. Или, может, много их, только над нами – один.
И дети гомонят, кричат и смеются где-то совсем недалеко от скамейки у забора, на которой мы сидим, – мы их не видим, а только слышим.
Видим одну девочку, что между нами и хатой на той стороне улицы играет в «классы». Сама с собой, старательно, сосредоточенно, как говорится, для души. Отца этой попрыгуньи, к которому мы приехали, ещё всё нету с косьбы. Идём туда, откуда слышится мальчишеский гомон и смех.
Вот они – живописная гурьба босых да чубатеньких «философов и поэтов», искушённых многими тайнами книг, кинокартин, футбольных и хоккейных матчей – «без отрыва» от родной хаты с телеэкраном, от родной деревни с клубом и школой. Отдыхают – кто на жердях ограды, а кто и на столбе, кому где удобнее после доброй половины долгого и содержательного дня. Ещё не каникулы. Но этим мужчинам, – по виду четвёртый, пятый, шестой класс, – окончание школьного года особенных трудностей не приносит: ни экзаменов тебе, ни забот о каком-то институте. Смех – их воздух. Даже и перед объективом фотоаппарата смех этот трудно сдержать.
Счастливые ровесники тех, кому в чёрные дни гитлеровской оккупации было столько, как им теперь. Тех, что и тут, в этой деревне, погибали вместе со всеми – и младшими и постарше их…
Поговорив немного с ребятами, возвращаемся к нашей скамейке.
Девочка уже отскакала свое и куда-то побежала. А отца её и ещё всё нет.
Он вернётся с косьбы, бывший военный подросток, он нам расскажет, как вырвался из огня, из-под пуль. Одно, что мы уже знаем о нём, одна деталь, что загодя оживляет незнакомый образ, – это то, что нам сказала сегодня одна старуха, также бывшая мученица. Он, Миколай Степанович Шабуня, был не сыном, а пасынком, но «дай бог, чтоб каждый родной отец любил своего сына так, как Миколая отчим».
И вот он, Миколай Степанович, наконец пришёл. С косой за плечами, со степенным видом привычной усталости. Мужчина – немного за сорок, спокойный и сильный.
Отдыхая на крыльце, он рассказал:
«…Шли мы утром в Ружаны, пилить дрова к бургомистру. Вышли на шоссе, а тут – немцы:
– Хальт! Подходят:
– Цурик нах хауз![35]
Пошли мы домой.
Сказал я родителям, они встревожились. Глядим в окно – едут к старосте на машинах и пешком идут.
– Берите все документы и выходите!.. Туда, где и теперь большая ёлка стоит.
Вынесли они столы на улицу. У кого деньги, часы, кольцо серебряное или позолоченное – всё дочиста забирают и в стол. Коридор из немцев сделали, один немец от другого – на три-четыре метра, и людей гонят одного за другим – в гумно.
Пригнали людей из других деревень, из Новосадов и Колков. Копать могилы…
А мы в гумне сидим. Тот – то, тот – другое. Сегодня, говорят, сито будет густое. Просеют. Одних заберут, поубивают, а других – отпустят. Убьют тех, у кого родня в партизанах или которые сами связь имеют…
Сидели, сидели, ждали, чтоб как-нибудь через то сито пройти, кому это придётся, а тут попали – все без разбору.
Выводили из гумна – кто под руку попадал. Мужчины – не больше как по четыре-пять человек. Бывает всякий характер – может сопротивляться. А женщин выводил – сколько вытолкнет…
Это теперь уже, если хозяин с хозяйкой живёт, то детей у них двое-трое самое большее, а тогда было по пятеро-семеро.
Уцепятся за юбку и так волокутся…
Очереди были короткие. Только чтоб ранить. А женщин с детьми – процентов на шестьдесят живьём закапывали.
Два человека геройски погибали – Шпак Данила и Кава Семён.