Я из огненной деревни — страница 29 из 86

– Там вот лежит Ломака Иван. Он раненый. Это – мой родной брат.

Пошли мы и притащили его к партизанскому лагерю, «под большую ель», как тогда говорилось. Лагерь тот был пустой. Раненый стонет, перебита нога… Потом её ему ампутировали.

Пробыли мы там шесть дней, потому что немцы ещё кругом курсировали. Потом один говорит:

– И так, и так помирать – давайте добираться до дому.

Брат мне говорит:

– Иди домой. Там в яме водка стоит. Чтоб мне не замёрзнуть – натереться надо.

Пришёл я домой – ни души. Приполз я, в яму ту спустился, а в хату не заходил. Схватил там пару бутылок той водки – и назад в лес, к нему. Пришёл в лес, так он взял там да рану свою обмыл. Переночевали мы ещё одну ночь, опять он говорит:

– Иди погляди, принеси что-нибудь. Но остерегайся.

А хаты наши в лесу. Приполз я – вижу: стоит какой-то мужчина. Подошёл я ближе, давай присматриваться, а это наша родня из Крупиц. Рассказал я ему про всё, а он запряг кобылу, и мы поехали в лес. Привезли брата в Крупицы, и там он лежал…»

3

Деревня Первомайск[36] Речицкого района Гомельской области.

Сюда мы ехали через Днепр, любуясь им с высокого моста, потом – полями, лугами да лесом, миновали несколько нефтевышек – полесскую новь – и вот сидим в хате Павла Марковича Скакуна.

За окном покачиваются от ветра тощие подсолнухи. На одном подоконнике громоздятся недоспелые помидоры, на другом – умывается кот, пророча каких-то гостей ещё.

Хозяина нам позвали с работы: он – мелиоратор, был на своих канавах. Не хотим его задерживать излишне, но и не спешим во вред делу. И он не очень спешит.


«…В сорок третьем году, четырнадцатого мая, с самого утра приехал немецкий карательный отряд. Ну, я малый был, двенадцатый год, я об этом ничего не знал… Они окружили деревню. Мы пахали, батька, значит, и я был с быками: водил. Бегут немцы кругом и кричат, чтоб мы бежали в деревню. Нас толканули, и мы пошли в деревню.

Приходим мы с батькой в деревню, а там уже три немца вытащили такие вот браунеры, пистолеты и гонят людей по деревне.

Тут батьку раз – забрали телят грузить на возы. А я пошёл к матери. Нас всех было четверо. Шёл я, шёл, вижу: одна женщина за хлев утекает, а немец её раз – и убил. А тут они с мотоциклами… А та сторона деревни горит. И гнали нас до того перекрёстка. Они загнали во двор и решили разделить. Как разделили, значит, дак мать в одну сторону пошла, а я тут остался. Одна женщина стала бежать в ворота, а я – за нею, дак она мне: «Куда ты?» Дак я не пошёл за нею, побоялся.

После – в хату. Там один мужик, высокий такой, упёрся в дверях и не пускает никого, чтоб не заходили туда. А немец ему тем браунером – по голове. Ну, деваться некуда, дак я между ног у того человека и – в хату. Захожу я туда, а там полно уже. Зажгли в красном углу свечку – обычай такой в деревне, – сидят, о чем-то молятся, крестятся. А я ничего в этом не понимаю. Я стал в углу у стенки, потому что я один: я этих людей не знаю. Знаю, но мало.

Тут окно одно выбито, и через окно одна покатилась, синенькая, как картошина, – граната. Как лопнет она, значит, – пораскидала! Кого ранило, кого так отбросило. Меня только воздухом ударило. Я ростом небольшой, дак оно, видать, выше пошло, что ли. Меня об стенку только ударило, и я оглох… А потом из трубы сажа как пошла – темно в хате! – ничего не видать. Те попадали, значит, корчатся, ползают, кричат. Я вижу, что около порога место есть. А у меня была лохматина такая, дак я пошел да лёг и укрылся ею.

Лежу я и слышу: кок-кок-кок – идёт. Он от меня и начал. Бух, значит. Дак меня пуля – вот сюда. (Показывает.) Три раза слышал я, как бухнуло. Шум у меня в голове, ничего я не помню. Стрелял он там, стрелял…

Оглох-то я оглох, но не совсем, и глаза видят. Вижу: они порасселись, говорят что-то. И смех там был. По-немецки и по-русски – слова бросали разные. Три человека их. Потом, как выходили, дак, видать, смекнули, что все люди – вытянувшись, а я – наполовину согнутый был. Дак он как дал мне в колено сапогом или ботинком, дак аж рассёк колено. У них – железо на носке. Я уже как дохлый был, я уже ждал, что пуля шлёп – и по всём будет. Они что-то там буркнули и пошли.

Запалили они хату отсюда, от меня. Крыша соломенная была, а они отсюда от дверей и запалили. Сени начали гореть, двери начали гореть… Потом двери упали на меня – и мне уже горячо, я уже горю. Я оттуда выбрался, а отсюда уже крутит пламя, выгоняет меня. Я хотел сначала под печку, но там валенки всякие, – там могу и сгореть. Дак я в окно.

Выскочил, а эти немцы недалеко, метров тридцать. Они, видать, стояли и наблюдали. Я, значит, через это окно, которое выбито, куда они кидали гранату, перемахнул и – там канавка была небольшая – пополз. Там пожарная стояла, дак я за эту пожарную, а потом – в кустики.

Не доходя до моста, немец меня заметил и – за мной. А на эту сторону дороги бежали две пацанки. Дак я под восток, а те пацанки – дальше. Он их убил, они попадали, а я – под сваи и лежал, до самого вечера в воде. Потом шла тяжёлая машина и чуть не придавила меня. Как даванула на те сваи…

Когда они нас поубивали, дак долго сидели и гергетали – минут пятнадцать-двадцать. А потом вышли и запалили хату.

Вопрос: – А о чём они говорили? Вы слышали? Вы понимали их?

– Да нет. Там же и повернуться негде. Как повернёшься немного, дак сразу пуля, они ж готовы на всё.

А люди, которые недобитые, дак они стонут. А он как услышит – дак и направляет туда пулю…

Как я потом там поднялся, дак видел, как соседка лежит, этак вот дитя держит. Сундук какой-то, дак она к сундуку вот так притулилась и сидит.

А муж упёрся в стену, и сын, годов пятнадцать…»

4

Харитоново Россонского района Витебской области.

Павла Александровича Лазаренко мы не застали дома. Поехал в поле, сеять.

Райкомовский шофёр знал, казалось, не только все деревни района, но и все хаты, всех людей. Однако и он не сразу разобрался, где то поле, куда те хлопцы поехали сеять подкормку, люпин и овёс. Мотались мы от перелеска до перелеска, заплутались и начали искать тех сеятелей – по тракторному гулу. Останавливались и, сквозь густой да усердный щебет жаворонка, слушали, где он, тот трактор, гудит. А не услышав или плохо уловив гул, не поняв, где он, – ехали дальше. Сначала по дороге, а потом «по-фронтовому», как весело говорил шофёр, которому, кстати, в войну не было даже десяти. Пробирались мы то какой-то опушкой, то по какой-то приблизительной дороге, а то и просто по бороздам картошки – где вдоль, а где и поперёк. И снова останавливались, снова слушали… И вот наконец нашли! Кажется, даже и не по гулу, а просто наткнулись. Потому что трактор как раз замолк, остановился около возов с семенами.

По нашей просьбе лишние отошли и приглушили гомон. Магнитофон наш примостился на возу и начал писать. Так же «по-фронтовому» – с помехами. После ночного дождя дул резкий ветер. Над зарослью, над сивым, разволнованным житом, мокрыми луговинками и нашей свежей пахотой шли охапками белые редкие облака. Ниже, чем всегда, усердствовали жаворонки, ближе и больше, чем всегда, считала кукушка, скулили два чибиса, раз за разом размашисто снижаясь чуть ли не до самого воза… И еще не всё, – наш уважаемый Павел Александрович, раненный когда-то в рот, как ни старался, а говорил невыразительно.

Хороший хлопец, из тех, что умеют, и не стараясь, сразу нравиться.


«…Ну, это было в сорок третьем году. У нас была партизанка[37]. И немцы были – и танки, и самолёты, и орудия… И вот шестого февраля сорок третьего года немцы ворвались к нам, на нашу местность.

Пришли они сюда, а люди, конечно, в беженцах были, много уходивши. Потому как они уже знали, что будут издеваться.

И вот когда они пришли, сразу, шестого, всех людей собрали в один дом. Тесно там было, невьютно, в общем – люди мучились. Потом, на следующие сутки, седьмого февраля, нас разделили. На два дома. В одном невозможно было.

У них были списки, кто-то им подал, партизанских семей. У нас такая байня была, и они согнали туда людей. Мы думали, что они нас запаливать будут. Живых спалят. У нас была одна учительница, Дроздова. Ей просто и одеться не дали дома. А мороз такой был, метель. И что вы думаете, – она там, в байне, с ума сошла. Одёжу всё на себе рвала, волосы рвала, «ратуйте!» кричала. В общем, сошла с ума. Не выдержала. Ещё потом один, Захаренко Владимир – тоже… В общем, всем худо было, у всех настроение нехорошее.

В десять часов утра раскрылись двери, и говорят:

– Выходи, половина! Поедем в Германию на работу.

Нас вывели. Кругом охрана. Никуда не денешься. Они не повели нас дорогой, а на поле. Повели на поле, на поле нас выстроили в ряд всех, сами зашли в затылок, ну и давай стрелять по нас…

У меня был отец, я и брат. Матери не было. А мама наша была в посёлке: немцы утром взяли её на кухню, горох перебирать.

Ну что, поставили нас в ряд. Большинство было стариков, детей было, наверно, человек семь или восемь. Детей на руках держали. И вот они как стали стрелять… Я не знаю, как у меня получилось. Я сразу полетел, на меня полетел отец мой, – ему сразу как дали пулей разрывной в бедро, так ногу и отняло. И брат мой повалился. А я как повалился – сразу стих…

Старухи плачут. Одна женщина была с ребёнком на руках, её убили, а ребенок ползает по снегу… Немец подошёл и его там сразу… Расстрелял на месте.

Стихло немного, вот, немцы ушли, а одного оставили дежурить. И вот тот немец ходил, каждому в голову бил. Стрелял. И ко мне подошёл. А я когда летел, дак у меня шапка свалилась с головы, съехала. Он выстрелил, голову задел разрывной пулей, шапку всю разбил, а я – остался жив. И ещё один парень. Он и сейчас живет у нас, в Харитонове. Казюченко Евгений Александрович. Мы лежали, лежали, замёрзли. Потом его мать поднялась. Она старуха православная была, давай креститься…