Вопрос: – А немец этот ушёл уже?
– Не, не ушёл. У них охрана была на горе, два пулемёта. Когда мы поднялись, начали бежать – они из пулемёта по нам. Как стали бить – ну что… Хорошо, что кусты недалеко. Мы в кусты – и пошли по кустам. Вошли в лес Лесневский. Уже мы ходили всю ночь. Ночевали в лесу. И мокрые, и голодные. Куда ж нам деваться? Где партизаны, где немцы?..
Пошли мы в Миратин, там у меня бабушка жила. Приходим туда – там никого нет… Сначала зашли мы в Скуратово. Там в одной хате сидят девочки. Мы попросили у них есть – они нам не дали. Потому что не было ничего. А когда мы входили в деревню, дак был спаленный сарай и люди: их, значит, согнали в сарай и запалили…
А потом я добрался до Миратина, там моя бабушка жила, и там я отлежал шесть месяцев.
Вопрос: – А сколько, скажите, вас там лежало, убитых?
– В нашей группе было двадцать три, а другая группа была – двадцать два.
Ну, вот и всё. А как там дома случилось – я сам не видел. Расстреляли мать и брата моего. Вывели их за посёлок, покололи штыком. Искололи лицо всё… А батьку, когда он утекал… Он жив был, только нога оторванная, потом они пришли и в голову разрывной пулей. Ничего не было – вся голова…
А ребята, маленькие дети, – в головы побиты, страх было глядеть…»
В то трагическое для харитоновцев время Павел Лазаренко был не подростком, как нам перед тем в деревне сказали, а уже юношей. Это нам стало известно в самом конце нашей беседы, когда мы услышали, что ранило его в рот и «всё побило там» уже на фронте, в Германии, а тогда, в Харитонове, каратели ранили его иначе.
Рассказ его мы даём в этой главе, как нужное вступление к тому, что сообщил нам после Евгений Александрович Казюченко, которому тогда было четырнадцать.
Женя стал инвалидом труда и войны одновременно. Уже на седьмом году после Победы трактор его наехал на противотанковую мину. «Трактор весь побило, – говорит бывший тракторист, – а мне вот – ногу и руку…»
Нашли мы его дома. Записывали в хате.
«…Это было в сорок третьем году, восьмого февраля. Пришли они к нам, уже сюда. А у меня был брат в партизанах. И вот за брата меня и мать поставили под расстрел.
В две хаты было всё это население согнанное… Из одной хаты вызвали партизанские семьи, из другой вызвали и всех нас отделили.
– Поедете в тыл к немцам, скот будете доглядать.
Он так сказал, чтоб народ не волновался. А как оказывается, не в тыл скот доглядать, а всех собрали нас в байню. Это было точно человек сорок пять. Заперли в байне, часового поставили, а тогда пришёл немецкий офицер, подсчитал, видать, сверялся, точно ли. Вышел из байни, и немцы пришли, скомандовали:
– Выходите!
Ну, вышли мы, они нас оцепили. А снег же тогда глубокий был!.. И повели на гору. Расстреливать. Там были и дети, и старики, и старухи – все. Подростки. Всяких видов люди были.
Завели за гору и построили в одну шеренгу. Когда покроили, немцы тогда – позади… Шесть немцев тогда расстреливало. Из винтовок расстреливали. Ну, они шага за три стали сзади в шеренгу и начали уже расстреливать. Выстрелов так пять раздалось, и я гляжу: там человек упал, там… Значит, не по порядку они расстреливали.
Как раз мать моя стояла. Мне тогда годов четырнадцать было. Я тогда мать в снег пихнул и сам сообразил, зачем стоять: кто стоит – того убивают. Я упал и качнулся, чтобы сильней в снег въехать, и въехал в снег…
Ну, а кто стоял, тех всех поубивали.
Когда поубивали – тихо стало всё, а всё-таки боязно было голову подымать. Тут оказалось, что пять немцев ушло, а одного оставили. Людей били сзади, а люди вперёд валились. А он шёл спереди и давай снова, этот уже эсэсовец – вторично уже убивать людей. Три раза винтовку перезарядил. Винтовка – пять патронов. А я на это смотрел. И я знал, что в винтовке пять патронов… Руки я отморозил, мороз был большой, градусов тридцать, а то и тридцать пять. У меня как раз руки распростёрты были, он шагнул между моими руками – только шинелью протянул… Ну, и пошёл он уже.
А мы всё-таки боялись головы подымать.
Тогда я услышал наш разговор. И моя голова будто сама подскочила. А это сосед оказался живой. Его брат живой, и батька живой был. Батька в ногу раненный.
Тогда мы уже стали рассуждать, идти батьке или на месте лежать… Но на месте целый день не вылежишь: мороз большой. Давай уже утекать будем.
А на горе пулемёт у них был: охранялись, чтоб партизаны не напали. Лазаренко вперёд побежал утекать. Тогда я своей матери:
– Ты следом утекай!
И уже я стал утекать. Когда я стал утекать, поднялся, а ноги – уже кровь застыла, не мог утекать, дак я ползком метров шесть или семь прополз – ноги стали работать – встал. Только метров десять отбежал – заметили. Пулемёт и два немца стояли. И сразу давай из пулемёта по мне уже… Это там тростник был, кустики. Пока не бегу – не стреляют, как только подымусь, стану двигаться – так стреляют. Сяк-так я утёк, не застрелили.
А отец Лазаренки в ногу был раненный, этот уже не утекал. А братишка малый, когда мы утекли, дак он уже отполз и в деревню пришёл сюда. Братишка Лазаренки.
А этот, который списки делал, продал немцам партизанские семьи, этот увидел, что «партизан прошёл битый», опять немцам сказал, что этот братишка остался и что мать осталась. Она горох какой-то перебирала, военным, – немцы заставили. Забрали этого пацана и мать, повели вот сюда за огород и убили.
Вопрос: – А что ж это за гад был такой?
– А его тогда – приехали немцы на третьи сутки и всю семью убили.
Вопрос: – А как его фамилия?
– И его самого убили. А как фамилия – ей-богу, не помню. Кажется, Верига.
Вопрос: – А мать ваша тоже осталась?
– Мать осталась живая. Она ещё прожила двенадцать лет, а потом померла.
В сорок четвёртом году пошел я на курсы трактористов и потом работал трактористом до пятьдесят первого года, пока на ту мину не наехал… Ну, а теперь вот нахожусь инвалидом, помогаю в совхозе, что могу…»
Миколая Михайловича Богдановича нашли мы в Слуцке, на строительстве мясокомбината. Как раз кончалась смена, и сорокатрёхлетний плотник, закрывшись с нами в прорабской, за дощатыми стенами которой слышался грохот и гомон, рассказал нам, как он удирал из родной деревеньки Гандарево, когда она была в своём последнем огне.
«…Мы как раз были в хате все. Мать ставила еду на стол, а тут немцы налетели на деревню. Никто никуда не успел убежать.
Немец пришёл в хату и говорит:
– Матка, иди корову выгоняй!..
Она пошла, а он достал пистолет и убил её. На моих глазах. В хлеву. А потом вернулся в хату. А я на дворе спрятался.
Брат был. Постарше. Уже был раздетый, как больной лежал, – чтоб в Германию не взяли, – дак он взял и застрелил его в постели. Младшего брата с печи снял… Девочку тоже убил… И вышел из хаты.
А я потом вбежал, брата поднял меньшего, Ваню, и – убегать с ним.
Выбежали мы из хаты вдвоём, и я ещё забежал в хлев маму поглядеть. Думаю: если брат живой, дак, може, и в маму не попали…
Брат побежал прямо в лес, и его догнали. В руку выше локтя и в голову… Потом его там нашли.
А я не побежал, я между двумя хлевами залез в проулочек. Дядькин хлев и наш. Сижу там. А потом, как хлева начали гореть, дак я думаю, что они будут разваливаться и придавят меня… Я оттуда вылез и ходу с одной стороны на другую: чтоб он и из дядькина двора не шёл и из нашего. А они меня заметили. С направления Тихани, соседней деревни, они ехали. И послали одного. Я вижу – он идёт… Думаю: они меня не видят. А потом он голову из-за угла, и я – из-за угла. Дак я ему: «Панок! Панок!» Да этим… Извините, мёрзлым конским говняком из-за угла запустил. А сам бегом на свой двор, через колодезь, через забор и полетел дальше по улице.
Вопрос: – А он поскользнулся, немец? Так нам ваша сестра рассказывала.
– Поскользнулся. Ну, он, може, думал – гранатой я пустил. Чёрт его знает, что он думал, факт, что так было. Он упал, а я за это время – на третий двор… А потом ползком, ползком, за бурты… Там была конюшня колхозная, а уже от этой конюшни до лесу метров пятьсот было. Снег растаявший был от пожару, снегу много – никак не могу бежать. Полз, полз, а потом подхватился и – бегом. Где уже снег твёрдый. Добежал до лесу, и тут всё равно как кто-то в затылок меня ударил – темно в глазах… В одну ногу ранили и в другую… После очнулся, слышу – стреляют…
В Стареве люди меня перевязали, и я пошёл в лес…»
Неразговорчивый Миколай Михайлович. Расспрашивать надо было, подшевеливать вопросами. И стеснительный. Про ту мёрзлую «гранату», которой он, мальчуган, напугал взрослого с погонами и автоматом, он вообще не думал вспоминать. Если б Зоня Михайловна, сестра его, к которой мы перед тем заезжали, не рассказала про это, так он, как сам сказал нам, «постеснялся б говорить».
Две старости
«…Головка его болит…»
«У нас был перерыв, целая неделя, когда мы были дома и жили больше заботами и радостями своей повседневности, и потому теперь солнечный, зелёный июнь мы по домашней инерции воспринимаем без страшного глубинного подтекста – без людских воспоминаний о крови и огне.
Деревня Ольховка Кличевский район Могилёвской области.
Спешились мы около нужной нам хаты, идём от машины к лавочке перед палисадником, на которой сидит дедок. Тихонький, серый, маленький, седой. И не в тени, хоть жара, а на солнце. Здороваемся, а он не отвечает, спрашиваем, а он молчит. Да не от грубости, потому что осмотрел он на нас то ли приязненными, то ли безгрешными глазами. Не улыбается – только глянул неторопливо и безразлично, и снова смотрит куда-то, будто вперёд, будто вдаль.
Стережёт что-то? Обдумывает? Просто любуется тем, на что глядел столько лет, а всё же не нагляделся? Видать, ни одно, ни другое, ни третье: на всё на это нужна какая-то активность, а он, дедок, просто смотрит. Сидит себе и смотрит…