Поняв, почувствовав, что это не тот, кто может нам помочь, идём в калитку. Уже во дворике нас встречает шустрая, приветливая бабуся. Да ещё и толковая – быстро смекнув, что нам надо, приглашает в хату, а деда своего с улицы не зовёт.
В хате чисто и пусто, и, не спрашивая, можно догадаться, что дед и баба, как во всех почти сказках, живут одни.
Присев к столу, бабуся, как большинство тех, с кем мы уже встречались в хатах и на поле, на микрофон не обращает внимания, – просто рассказывает людям, и всё.
«… Как меня, говорите, зовут? Цмыг, Грипина Павловна Цмыг. А сколько мне лет? Мне уже, хлопчики, два года ещё и тогда будет восемьдесят. Ой, давно уже живу-у, ой-ой-ой!.. (Смеётся.) А он у меня, мой хозяин, уже совсем… Он старше меня. Може, на тринадцать или на четырнадцать лет. А зовут Амельян Атрафимов Цмыг. И тот мой дед был Амельян, первый муж. Этот мой дед вдовец был, у него пятнадцать душ убили немцы, в яме в той лежат. А он остался, этот дед.
Ну, я осталась вдовой. Мой сын был в партизанах. А он, этот дед, да того моего деда кум. Дак он говорит:
– Знаешь что, кума, давай мы будем вдвоём.
Дак я говорю:
– Ну давай.
Сын прибежал из лесу, и я спросила:
– Так и так, сынок, что делать?
– Мама, если где прислониться есть, дак ты тут и будь. Може, когда портянки дашь или рубашку переменишь мне, прибегу.
Ну, вот мы и сошлись с дедом, и годов, може, тридцать живём. Уже не в нашей деревне, не в Суше, а здесь.
А теперь головка его болит…
Этот дед и эти хлопцы собирались гуртом – воскресенье было. И женщины принарядились, старые и молодые. Сидят где-нибудь, собравшись. Ну, и тогда это дед стоит в курене, а та баба, первая его, и говорит:
– Собирают на собрание! Иди, дед.
– Я спрячусь.
А она говорит:
– Чего прячешься? – Это ж мы такие глупые бабы. – Что тебе прятаться – все же на собрание пошли.
Ну, на собрание, дак на собрание. Все эти бабы и хлопцы молодые… А хат уже не было, – курени. Хаты попалены были. Землянки были. Дед хотел в землянку под нары, дак она не пустила.
Тогда эти немцы и говорят:
– Вот три человека: этот, этот и этот (стареньких уже: молодых же погнали в плен), три человека надо коров гнать. И гоните их сюда, к речке, на луг, попасите их. А тогда гоните в Кировск. А если не будет коров, дак и вас не будет!..
Это дед мне уже рассказывал всё, когда мы с ним сошлись.
Дак они погнали в Кировск.
А они уже их, немцы, людей тех, что остались, – поставили в шеренгу. На собрание. Два посёлка было. Километра не было – этот посёлок и этот посёлок. Дак они – оттуда и оттуда, а посреди – картошка. Выкопали яму, приготовили. И поставили их в шар, и пилямёты наставили. И тогда: «Столько и столько!..» И бегом в яму. Это рассказывали возчики.
Дак не выдержал человек один из Городца, который возчиком приезжал, – не выдержал, помер.
Людей в яму, в яму, а тогда он пилямётом построчит, построчит. А бабы возьмут… как только уже голосит, дак так во завязывается, да тогда уже в яму. Бросается. Завязав лицо платком. А тогда уже, говорит, другие все…
Откапывали потом. Може, сто пятьдесят этих… черепов…
А как закапывали их в той яме, дак земля, говорили, этак вот дышит, дышит, дышит!.. Это возчики рассказывали. Как раз Хведотовых свояк был. Дак он говорил: «Так всё на мне млело». Помер тот человек, от этого и помер, не выдержал.
Когда мы уже сошлись со своим дедом, дак поискали, поискали его семейных с неделю. Слышим, какой-то рой гудит… А это уже не рой, а всё мухи, оводы всё… А они закопали вот так – тут дорога, а они около дороги, близ в этом… Ну, картофельник большой… Этот мой дед и ещё человек три-четыре: «Давай пойдём откапывать. Похороним их отдельно». Откопали. Как за руку возьмётся уже, дак и слазит кожа эта вся. Сопрели. Ну, дак некоторые говорили, чтоб вытаскивать, а мой дед говорит:
– Не буду я трогать их – нехай где положены, там и лежат.
Там мы их и прикопали и обгородку поставили…
После того уже головка его заболела, у деда моего. Вот ничего он так и не знает… Хлопчики мои, как это дожить? И купить всё надо, и его доглядеть, как малое дитя…»
Вот и сказка – не сказка про деда и бабу.
Светит солнце, щебечут дети и птицы, весь наш мир живёт по-летнему, бабка – весёлая, шустрая, добрая – плачет, а тихонький, серый, маленький, седой дедок глядит… Только глядит и ничего как будто не видит.
Если и на самом деле ничего, так хорошо хоть, что он не видит также и роя лесной мошкары, и разрытой могилы со всем своим родом, со всею деревнею – того, отчего «заболела его голова».
Навсегда.
Деревня это или хутор – Баканиха?
До Баканихи мы добирались долго и трудно. А может, и не 11 добрались бы совсем, если б не шофёр и проводник. Павел Ващенко – шофёр райкомовский, энергичный, весёлый мужчина лет под сорок, который на своём «газике» мог бы, пожалуй, и через забор перескочить. А проводник, которого Павел взял в последней перед лесным бездорожьем деревне, бывший партизан и солдат, Антон Мациевич, теперь комбайнёр, не только рассказал шофёру о дороге, но и повёл нас в те зелёные дебри. Спокойный и тяговитый мужчина; из тех, что говорят немного.
Это было в Россонском районе на Витебщине, где за каждым пригорком озеро, а за озером снова пригорок, да немного поля, и лес, и озеро снова. В одном районе сто восемьдесят озёр. Бывшая «зона пустыни». Тридцать лет после войны, а людей в сравнении с довоенным годом всё ещё только чуть поболе половины… Чудесный уголок нашей земли, край партизанского мужества и бездна невинных мук…
На непоследней поляне того болотистого леса, за которым, на самой границе Белоруссии с Россией, должна быть Баканиха, проводник ещё раз втолковал шофёру, куда тут и как, а сам выбрался из машины, пошёл куда-то и исчез. Снова врезавшись в чащобу, «газик» наш и храпел, и ревел, и задыхался, вывиливая по заболоченному после щедрых дождей подобию лесной дороги, а то и прокладывая себе дорогу по целине. Потом товарищ Ващенко, как строго сказал бы кто-нибудь, немного зарвался: рванул в одну подозрительную колдобину с ходу, поревел, подёргался «газиком» и – основательно засел. Как сказал бы кто-нибудь другой, повеселее, – только антенна видна. И тут, как добрый дух-леший, из зелёных недр вынырнул наш проводник. Началось спокойное обдумывание, что же тут делать… Часа через два мы выбрались из ямины, отмылись немного в солнечном после чащобы и тревоги озере Глыба, потом ещё раз врезались в чащобу, ещё раз чуть-чуть не засели и вскорости вырвались всё-таки на большую поляну.
До зимы 1942/43 года на этой поляне стояла деревня. Сорок одна усадьба. А осталась – одна. На пригорочке у леса. А между нами, – потому что мы тут, на своей опушке, остановились фотографировать, – и той усадьбой в низкой долине течёт криница с мостком, на ней и стоят покинуто два бывших коровника и сеновал. Прежде колхозные, поставленные вскоре после войны, а сегодня уже ненужные совхозу, в который влился колхоз. Центр совхоза далековато отсюда – за озером, что сверкающе распростёрлось на юге.
Решайте теперь, что это – деревня или хутор – Баканиха…
Тот, к кому мы приехали, дед Архип Тихонович Жигачёв, был во дворе, складывал у сарая наколотые дрова. Мы уже кое-что знали о нём, однако главное было здесь. Оно началось с дедовых рук – обгоревших когда-то, без пальцев, которые срослись в одно… Да всё ж, дедок подвижный ещё и даже весёлый. Восемьдесят четыре года.
Ему не впервой такие расспросы, и он в хате снял шапку, сел степенно за стол и начал, для разгона сказав:
«…Дайте мне надуматься только…
…Когда был тут пришедший отряд немецкий, то мы были забраны в деревню Мамолю. И утром, в этот же день, как жгли нас, пришли мы в Лопатки, а там смотрим – Заусветье горит. Мы не остановились, пришли в свою деревню. Сюда, в Баканиху.
Как только пришёл я в квартиру – собрались женщины, спрашивают, где мы были? И посмотрю я – уже полицейский побежал через мой двор. И шаровары обматывает вокруг спины: мои шаровары были выброшены в сад. А он уже забрал себе.
И тогда сейчас же команда нам поступила, всей деревне, собраться в одну квартиру. И собрали нас, шестьдесят четыре человека, туда, где теперь памятник стоит. Один полицейский бежал и командовал, чтоб шли все туда. Не на собрание какое, а так просто говорил: «Идите в ту хату».
Нас уже тогда погнали, а тут возчики и полицейские выгоняют наш скот. Угнали за деревню.
Когда мы собрались в одну квартиру, вошёл немецкий офицер и стал осматривать, на ком что надето. Если хороший тулуп или валенки, заставляли раздевать и выбрасывать на волю, а там подбирали возчики. Тогда офицер это взял и попрощался с нами. Говорит:
– До свиданья. Давайте спасибо своим этим партизанам.
А для чего он так сказал, я не понял.
Как только он так сказал, так квартиру закрыли и в два окна бросили к нам гранаты. Гранаты эти сипели долго. Если б такой был отчаянный – их можно было б назад выбросить. Ну, ничего. Взорвались гранаты – много погибло там людей, но отшатнулись все в одну сторону. Тогда из автомата по этой по куче. Когда из автомата бросили стрелять, тогда ещё много было живых. Выбили люди одно окно и начали прыгать из окна. Полицейские стреляли, кто выскочит из окна. Стояли кругом квартиры.
Они подожгли. Потолок обсыпался. Вижу, что мне некуда… С соседом мы напротив этого окна под канапкой спрятались. Ага. Уже они нас не видели. Тогда сосед говорит, Фёдор Лукьянович:
– Посмотрю в окно, может, они отошедши.
Только приподнялся, а ему как раз пулей сюда, в лоб – он назад и свалился.
А я лежу. Потолок уже стал обсыпаться. Тогда я уже вижу, что мне дальше некуда лежать – упёрся в простенки, в окно прыгать, и простенки посыпались. Тогда я в снег – снег был глубокий около квартиры. И сразу у меня с рук кожа долой. Тогда я немножко отполз и лежу. А у меня всё фуфайка со средины горит и горит. Я снегом затру. Немцы ходили. Когда затёр – утих. И они уже отошли все.