Один мой товарищ лежал. Ахрем был Бурнасенко. И его пулей стрельнули. И мелко хватили вот тут по ребру – не очень повредили. Он отошёл к забору, лёг и лежит. И вот немцы, как проходили из оцепления дорогой, увидели, что он шевелится, – пришел один немец и ему в упор винтовкой сюда ударил. Пуля прошла вот так вот. Я подошёл к нему, – после уже, как отошли все, – дак он мне говорит:
– Чего ты тут ходишь, ещё увидят.
Он ещё живой был. Только кровь тут была, ага.
Правда, Пашков был, учитель здесь, отступивши так немного, проползши – остался цел.
Тогда мы с Пашковым пошли в сарай здесь ночевать. А его, Ахрема, так и оставили. А он тогда поднялся и – овин был такой, что хлеб сушили, – в эту печку забрался и трое суток лежал. А мы с Пашковым пошли в Перевоз. В Завщу то есть… В Завще там у Пашкова сестра оставалась, забрала его в Перевоз. А я у старухи жил трое суток.
Ну, а старуха говорит:
– Как хочешь – или ты иди с квартиры, или мы пойдём, а то немцев боюся.
Я и пошёл оттудова. На озеро вышел, глаза запухли все, не вижу ничего. Вот так веки подыму, посмотрю – не в ту сторону иду. Лицо ж всё обгоревши было, и голова была обгоревши. И вернулся всё-таки сюда, добрался до своей деревни.
Уже некоторые из отступления пришли. Уже там ребятишки. Один такой, Пётра Медведев. Меня они к себе взяли. И тут мы остановились. Тогда дочка пришла. Тогда одна квартира со всего посёлка осталась несгоревши. Мы тогда собрались в ту квартиру. Тогда меня сестра взяла на излечение, я у сестры был месяц. Больше. Она меня там постным маслом лечила, тряпками обвёртывала. И так у меня зажило скоро… И вот после того…
Я не знаю, что дальше говорить…
Вопрос: – А вас из вашей хаты забрали одного?
– Всю семью. У меня была жинка, и дочка четырнадцать лет, и еще мальчишка Коля был, полтора года. И этих они там уничтожили всех. А сын вот этот и дочка ещё была. Сын в партизанах был, а дочка с партизанами отступала, через дня четыре вернулась уже.
Теперь мы тут живём одни. Вот наша хата. В прошлом году витебские приезжали корреспонденты, которые фотографировали тут. И они сказали, что у них неполно вышло, что будто бы я один тут живу. Меня всё одного, всё одного фотографировали. Без семьи. А в прошлом году так меня уже свезли в совхоз туда, где закладывают сенаж, фотографировали, косу мне дали, косил уже я с этим, с шофёром…
Вопрос: – Вам и не хочется отсюда уезжать?
– Нет. Здесь родился, так и думаю уже здесь дожить…»
Сила жизни. Родная почва. Если хотите, даже и утверждение победы. Я здесь был, я здесь есть, я здесь буду, покуда я хочу.
Перед войной Архип Тихонович работал в колхозе конюхом, бригадиром, после войны ходил лесником. Теперь он давно уже на пенсии, а всё ещё хлопочет. Извечное, народное надо. Надо и в хозяйстве помочь, и внука досмотреть. Надо и людям рассказать о том, что было, – пусть знают, кто не знает, что такое фашисты. К нему уже сюда приезжали не раз, брали его и в Витебск на вертолёте, и уже оттуда, как говорит дед, его «вся область слушала по радио». Согласен он далее как будто и с теми старательными журналистами, которые посчитали, что деда надо ещё завезти и за озеро, в совхоз, где как раз закладывали сенаж, и дать ему в обгоревшие руки косу. Что ж, пускай люди, если это надо, посмотрят на него ещё и по телевизору. Что живой он, Архип Жигачёв, что он на родной свет смотрит и чаще улыбается, чем грустит.
А тут вот эти говорят ещё, что и в книге он будет. Если надо, так надо. В этом и ощущение чувства долга, и гордости малость тоже.
После беседы, после гостеприимной перекуски, мы всей компанией отдыхали перед нелёгкой дорогой в Россоны – сидели на лавке перед хатой. Архип Тихонович курил, попыхивал люлечкой. Что ж, и ещё один снимок, пригодится. Дед не позировал, когда мы снимали, сидел себе, покуривал, но всё же и не выдержал, сказал, как будто не о самом себе:
– Эта люлька побывала уже на многих снимках.
Живёт человек. В целом, как говорится, и совсем неплохо. Хоть и не так временами гладко, как по телевизору – жена, Татьяна Ивановна, – добродушная русская женщина, тоже осиротевшая и овдовевшая в войну, говорит хорошо по-белорусски. Сын деда, от первой жены, что был в партизанах, и невестка. И горе в дружной семье, без которого жилось бы совсем хорошо. Горе такое, что в нём уже нет чьей-либо вины. Один сын у молодых, единственный внук, подросток Василь – тяжело болен. Будто этого деду ещё не хватало после всего пережитого… А почему только деду? Горе всем, но старик с этим парнем до сих пор за няньку. Потому что со двора все, даже и баба, намного моложе деда, идут на совхозную работу, а дед – с Василём…
Однако и это горе не гнёт старика.
Княжеводцы
23 июля – годовщина трагедии деревни Княжеводцы в Мостовском районе Гродненской области.
День был, возможно, такой же, как и двадцать восемь лет тому назад, знойный, расслабляющий. Воздух дрожит под горячими лучами. Колосья опускают головы. Дремлют старые дубы. Так и тянет в густую тень, под их разлатые кроны.
На бывших дворах когда-то большой деревни – сгоревшие груши выгнали побеги из корня, и те отростки стали уже деревьями. Млеют на солнце дички, томятся на безлюдье. Им не хватает хат, амбаров, сеновалов, гумен, возле которых было бы так уютно расти. Им не хватает воробьёв, что шебуршели бы в листве, таскались бы за чубы на потеху степенным курам-цокотухам, крали бы у них крупу, искушая своей дерзостью котов-охотников.
Одна лишь усадьба восстала из пепла на месте большой деревни. Одна – из двухсот. Простая деревянная хата. Как-то почернела она. Может, от напоминаний о том чёрном горе, на котором стоит? Притулилась хата к белой высокой берёзе. Тянется берёза вершиной в небо, хочет оторваться от земли. В хате часто говорят о былом огненном ужасе, и не проходит испуг у берёзы.
Мальчик, который летом приезжает сюда из Гродно и прогуливается над Неманом, не ведёт под дичку дружков, потому что их здесь нет. Не с кем ему дружить. Чёрный Барс – единственный мальчиков друг. Вернувшись с утренней рыбалки, мальчик занимается в хате каким-то своим делом, с Барсом играет редко.
На пороге хаты стоит хозяйка, тётка Ганна Андреевна Бородавка, пожилая женщина в чёрном капоте и белом платке, завязанном «под бороду». Она похожа на монашку. Изрезанное морщинами лицо, сухие, запёкшиеся губы, тревожные глаза, которые видели так близко смерть.
Смерть стояла над двумя затаёнными в крапиве людьми – женщиной и её мужем. Смерть была в мышастой шинели, в тигровой накидке и зелёной каске.
Такою видела её женщина, и, должно быть, от бабки внук научился представлять смерть именно такой. Он лепит множество фигурок из буро-зелёного пластилина. Фигурки фашистов вытягивает, как будто сознательно, на манер старых готических мастеров, и выходят они из-под его пальцев длинными, словно какие-то человекообразные червяки…
Это – уже в хате, куда мы приглашены, где хозяйка рассказывает.
«…Говорили всё время, что будут бить княжеводцев, но мы всё не верили. И вот однажды моя свекровка встала и говорит:
– Вставайте, уже Княжеводцы оцеплены.
Мы встали, глянули в окно – немцы стоят один от одного, как от стенки до стенки. Мой муж говорит:
– Пойду я куда-нибудь схоронюсь, пойду, будто по резку, коню…
А я у него и не спросила, куда же мне деваться, что мне делать.
Потом я вышла, начала его искать и нигде не нашла. Иду и кличу его тихонько. А он говорит:
– Иди, иди, не останавливайся. Я в крапиве тут лежу. Иди, говорит, к хате, ляг в межу и ползи сюда ко мне.
И я так подползла к нему. Легли мы одно к одному головой и лежим…
И слышала я, лежа в борозде, как шли люди. Одна соседка заплакала, но они не кричали на неё, а что-то ей всё тихонько говорили. А после они зашли к моей свекровке, я слышала, как они брали её, свекровку мою. Потом ещё один немец, как забрал свекровку мою, заговорил по-немецки:
– Пойду фарзухан[38].
Зашёл в хату, посмотрел и ушёл.
Тогда пригнали людей из соседних деревень – брать наше добро, что осталось. Выгнали коров.
Подошла наша корова, стала над нами и чмыхает. А мы боимся, чтоб кто не заметил, чего она здесь остановилась. Потом те люди, что были с лопатами, пришли, отогнали корову, а нас – не заметили.
Антон мой говорит:
– Людей закапывать пошли.
И ещё нам всё не верится. Слышим мы, как из нашей хаты всё берут, как соломорезку взяли на дворе, плуг. Борону искали. Потом уехали, стихло всё снова, и мы думали, что всё уже успокоилось. А после уже – стрельба, стрельба, стрельба!.. И из пулемёта стреляли и так, по одному, и из автоматов. Мы лежим, а потом уже видим – горит, всё горит! Уже наш дом горит, и соседи за нами горят…
Один наш сосед, Ковш Миколай, вечером как-то раньше зашёл к нам и говорит:
– А как будут нас когда-нибудь поджигать, дак я залезу под печь. Подожгут хату, разгорится хорошо, дак тогда в дыму я выскочу и убегу, и всё будет в порядке.
Он так потом и сделал. Когда запалили все хаты, около того дома, где он под печь спрятался, стали немцы что-то говорить. Потому что они так делали: дом запалят и стоят кругом, ждут. Ковш залез под печь, а немцы запалили его хату и стояли. Тогда он выбежал из огня, и его поймали. Это люди рассказывали из других деревень, которые подводчики. На нём были резиновые сапоги, немцы приказали снять их. Стащил он один, стащил другой, и тогда ему сзади в голову выстрелили. Говорили люди, что закопали его в той большой яме, вместе со всеми, но сбоку.
Стояли они около хат, пока всё дотла не сгорит. Как же там усидишь, под тем припечком!..
Все они были в немецкой форме, в плащах, в таких пёстрых, и в касках все.
Было это двадцать третьего июля – как раз сегодняшним днём. Даже и пятница была так же. В сорок третьем…»
Мальчик слушает рассказ старухи, слушает быль пострашнее сказки, а проворные пальцы его машинально лепят д