Антон Кая, степенный, аккуратный княжеводский хозяин, разбудил в то зловещее утро своих сыновей, четырнадцатилетнего Василя и одиннадцатилетнего Миколая.
– Вы, хлопцы, выгоняйте коров. Гоните их, може, хоть вы останетесь жить. А я уже старый… Куда денешься?..
Так запомнил последние отцовы слова Василь. Послушались сыновья отцовского совета, погнали коров в конец села. Там их остановил часовой и выкриком «направо» приказал загонять скотину на крайнее подворье.
«…Подворье это, – вспоминает Василь Антонович Кая, – было очень большое, огороженное хорошо. И они начали сгонять туда весь скот, и лошадей, и коров – всё вместе. А у того хозяина да были ульи. Скотина их разломала. Вылезли эти пчёлы – как нападут на весь этот скот! И на людей! И на немцев! Они шинелями головы позакрывали да с этого подворья ходу. А мы этих пчёл не чувствуем, кусают они или не кусают. Выбежали мы, подростки, на улицу и думаем: «Куда бежать, куда тут денешься?..» Поговорили и пошли назад в деревню, туда, где все…
А комиссар, который из Лунной, немецкий, он стоял впереди, и мы его начали чуть-чуть вот так обходить. А он заметил, что весь скот пошёл по полю, и зовёт нас. Свистит – зовёт к себе. Мы вернулись. И показывает он нам: «Берите всё это и гоните туда, где паром». Ну, хорошо. Мы это раз-два разбежались, думаем, что, может, так и удерём. Ага, только мы успели туда-сюда, а немцы заметили нас, что это мы же, что убежали с подворья. Он – за нами. Бежит, бежит, свистит. Страшно как-то.
Мы остановились все – и назад. Только уже не на то подворье он загоняет нас, а на соседнее. Тогда были у нас хутора, двор от двора далеко.
Стоим мы на подворье, а тот немец, который нас загнал сюда, ушёл. А потом подъезжает комиссар, – он ехал на бричке, – соскочил с брички и к нам. Начал на нас кричать что-то и показывает опять: «Паром!» И мы тогда рассыпались кто куда. Я не знал, примерно, где мой брат. Только мы остались с одним другом – мы вместе с ним в школу ходили. Мы с ним пару коров взяли, прём по житу: чтоб хоть не заметили немцы, что мы удираем. Брытько Виктор друг мой звался. Догнали мы этих коров до леса и тогда этих коров бросили. В лесу мы снова разбились с моим товарищем… И мы с ним сидели в лесу: он – себе, а я себе – четыре дня. Боялись выходить… Уже есть хотелось, дождь, но куда же там… Подойдёшь к шоссе – машины едут, опять в лес удерёшь…»
Разлучиться с родителями, с братом, разбиться, говоря поместному, с другом, отбиться от людей…
Меньшой Кая, Миколай Антонович, тоже страдал от разлуки с родителями и с братом и от своей потерянности в этом знакомом и вдруг – чужом, таком обезумевшем мире:
«…Как начали пчёлы жалить этот скот, – вспоминает Миколай, – некуда ему деваться. И начал он, этот скот, по нам топтаться… И не знаем мы, куда нам деваться. Кони сломали забор, и весь этот скот пошёл, куда кому ровно, по всему полю.
«Брат мой, видать, уже удрал, – думаю я. – Как бы это и мне до леса добежать». Вижу, брат мой с товарищем до леса добежал. Как бы это и мне! Добегаю я в лес, туда к Неману, и иду себе, будто корову гоню. Только я хотел уже спрятаться, а тут меня снова тот немец, который караулил, схватил за шиворот, и назад в деревню. Что ж мне делать? Кто был из моих товарищей – все поудирали, а я один остался… И ещё, гляжу, захватили одного моего товарища. Я этому товарищу говорю:
– Костя, давай будем проситься, може, нас пустят.
А он говорит:
– А я и проситься не буду, и говорить ничего не буду.
Потому что мы уже оба обмерли от страху. Пригнал нас тот немец назад в деревню. Уже вся деревня горела. Машины начали уже разъезжаться. А цепь делала прочёску.
Видим – один человек через окно выскочил, а немцы – за него. И уже не стреляли, а живьём в огонь бросали. Ну, ничего я так не боялся… Думаю, нехай меня уже убьют, но только б в огонь не бросали живого.
И он меня не стрелял, тот немец, а вёл туда, где горело, чтоб в огонь бросить. Говорю я своему товарищу:
– Костя, бросит он нас живых в огонь.
И привёл он нас на то самое место, откуда мы удирали. И тут идёт какой-то офицер или кто он. Поманил нас пальцем к себе. А он умел по-польски говорить. Говорю я ему:
– Пане, я не отсюда, я из Сухинич. Тут нас убивают, а мне надо домой идти.
Немец, который нас пригнал, заряжает винтовку, чтоб застрелить меня. А этот, что встретил нас, погрозил ему палкой и отпустил меня. Я отошёл немного, а потом вернулся:
– Пане, говорю, это мой товарищ Костя. Отпустите и его. Он тоже из Сухинич, Костя Бородавка. Коров пас, нанятый в Княжеводцах.
И немец нас отпустил. Когда мы шли, дак Костя даже мне свой карандашик отдавал… Теперь он далеко, в России. Женился здесь. А чашником[39] меня, небось, не взял…»
Отец троих детей, знатный кузнец и электросварщик в колхозе «Светлый путь», Миколай Антонович Кая, поселился и живет в Сухиничах, в той соседней деревне, которую назвал родной в минуту смертельной угрозы.
Сидит он с нами в новом колхозном правлении и неторопливо рассуждает:
– Теперь люди завидуют, что дом хороший я себе сделал. А не говорят, сколько я нагоревался!..
Не надо завидовать Миколаю, его золотым рукам, его рачительности, его счастью. Хоть дом и в самом деле, как игрушка, как какой-то сказочный терем. Такая красота, может быть, не однажды снилась осиротевшему, угнанному парнишке, который после той напасти, так же как и брат Василь, не мог жить даже у замужней сестры в Сухиничах. На каждом доме были вывешены списки его жильцов. По этим спискам полиция проверяла людей и хватала всех, кого не было в списках, а хозяев карала за всякого непрописанного высылкой, смертью. Долгими осенними ночами скиталось дитя по кустам. Зимой зашивалось в сеновалах и гумнах. У несчастного сироты не было дома с дощечкой, на которой можно было написать имя. Гонимый угрозою смерти, забрёл Миколай аж под Волковыск, притаился там пастушком. В ту пору бездомности, бесприютности, жуткого одиночества, как мог не видеться ему во сне свой дом. Может, именно тогда опалённая кривдой и горем фантазия и нашла формы и краски этого сказочного расписного дома. Своего – назло врагам – беспечного, уютного гнезда.
Старший брат, Василь Антонович Кая, также осел в Сухиничах и живёт в обжитом, как старая крепкая борть, доме. Аккуратность в хате такая, что боязно ступить. Кухня чистюсенькая, белюсенькая, как аптека. Исправному каменщику из межколхозстроя, видать, нравится эта сверхаккуратность. И он в тот жуткий день удирал от смерти и за долгие годы беспризорности испытал вдоволь отвращения ко всему неразумному, беспорядочно грубому и грязному, что может нести лихолетье.
На крыльце стоит мальчик – сын Василя, тоже аккуратный, досмотренный, уверенный в себе подросток. Он улыбается и не отводит взгляда, когда один из нас хочет его сфотографировать.
«Калi ласка[40], снимайте, – говорит нам его улыбчивое лицо, – снимайте, я нравлюсь не одним вам, незнакомые люди, ну, что тут плохого».
Когда мы в колхозной кузнице попросили Миколая Каю оторваться на минуту от наковальни, на которой он наклёпывал накладки на тормозные колодки для трактора, оторваться и пойти на какое-то время с нами, он, Миколай Антонович, добродушно усмехнулся и послушался. Что ж, запишите, если это надо.
Кто-то из его друзей по работе поинтересовался:
– Куда ты?
И кузнец ответил со своей простодушной усмешкой:
– На повышение!..
Збышин
Местные люди, на могилёвский лад, говорят Збушин, а не Збышин, как значится эта деревня официально. Большая деревня, свободно разбросанная по привольным пригоркам десятк ами редких домиков в садах.
Июньский полдень, солнечный, но с выразительными намёками на близкий перелётный дождь. На зелёной поляне возвышается несколько старых лип. На солнце и в густой тени шумит многоцветная праздничная толпа. Самодеятельный духовой оркестр время от времени старательно выдувает польки, краковяки, вальсы. Но танцев нет. Продаются напитки, мороженое, книги. Малыши бегают с цветными шарами на ниточках, шары и летают, и лопаются – на звонкую, щебетливую радость. Старые люди то идут ещё от хат, не спеша собираясь на праздник, а то уже встречаются с соседями, односельчанами и из соседних деревень, с приезжими земляками – из районного Кировска, из Бобруйска, из областного, как тут говорится, Мугулёва. Пускай себе нынче отовсюду недалеко, а всё же встречи близких бывают не очень частыми. Всё торопимся, браток, куда-то всё бежим… Молодёжь как молодёжь, ведёт себя или малость бездумно, или просто весело, прохаживаясь стайками, однако же и сдержанно. И танцев нет, и песен не слыхать, и краковяки звучат неуместно.
Что ж, если бы не памятник на окраине поляны, на лёгком пригорочке около огородов, да чтобы не знали люди, что их собрало, можно было бы считать, что веселья здесь маловато. А некоторые даже и плачут…
Сегодня тридцатая годовщина того ужасного дня, когда весь Збышин был расстрелян и сожжён. Сегодняшние дети и молодёжь – это поросль, которая поднялась на кровавых пепелищах оттого, что немного збышинцев, теперь уже и в зрелом возрасте, и старых, вернулось когда-то из партизанских отрядов, с фронтов, из неволи, из эвакуации. А ещё меньше людей, очень и очень немного, чудом спаслось от фашистских карателей.
Здесь, в толпе, нам их по одному, по два показывают – людей с того света, из-за той черты, что 21 июня 1942 года пролегла огнём и кровью между былой и сегодняшней мирной жизнью.
Мы просим этих людей, то одного, то другого, пойти с нами в хату подальше, где не слышно будет праздника, и рассказать о том, что было. Они идут охотно, может, и потому ещё, что здесь, в толпе, их не успокаивает сегодняшний солнечный день, а хочется, больше чем когда, говорить о прошлом.
Недалеко от поляны, где сдержанно гудит праздничная толпа, над Збышином, на обгоревшей липе, возвышается гнездо аиста. Аистята ещё не летают, – они белеются на гнезде, их издалека видно.