Вопрос: – А это кто были, немцы или полиция?
– Полицейские были и эти, немцы, с этими ихними кукардами. Окружили деревню так, что сидели один около одного, один около одного…
Вопрос: – А вы, может, про то ещё, как вы в канаве лежали?
– Лежала, у меня маленький хлопчик, хочет плакать, а я говорю: «Не плачь, а то и тебя убьют». Не плачет. Лежат они, бедные… Катины девочки и мой. Потом у меня чуть вот так повеселело, уже слышу – утихли те, в селе. Я за детей да это привела их к канаве. Стала в воду и ногою их попереводила на ту сторону, а то вода посередине бежит. Ногою поперетаскивала. Потемнело у меня в глазах…
Дубики пришли, меня забрали. Уже как неживую. Уже тогда я лежала раненная, так меня один человек подобрал и повёз в больницу.
Если б не Ерёмиха, так меня там убили б. На станции ещё. И моего хлопчика…
Маленький остался живой, и теперь живёт. В Гомеле. Я тогда его на руках держала. Ещё, как его батька шёл в армию, а я его провожала, так на руках малыша держала. И батька нёс его на руках, маленького. Такой пацанок – и остался живой. Били, так по нему били, что, поверьте, пули разрывные горят!.. Я ещё чувствовала немного, так посматриваю и думаю: «Ну, всё!..»
А оно, бедненькое, катилось по этой борозде. Пахота высокая, а оно маленькое…
Всех нас почти поубивали, это вот только я, раненая, осталась. Да и то не знаю, как я осталась. От меня люди убегали, это в больнице той.
Сдаётся, лежу, и сдаётся, хлопчик мой кричит. Слышно – кричит!.. Подхватиться хочу, а не могу – крылья падают. Хочу подхватиться – возьму упаду. Так они, что в больнице лежат, глядят на меня да боятся, убегают от меня. Бабка там одна лежала, так она мало была ранена, так она, когда я с койки упаду, придёт да возьмёт меня, да на койку. Она не боялась. Есть тогда нечего было, – тогда ж был немец, – а я лежала так, на соломе. Да платочек только. На мне ж не было ничего – как из хаты выскочила, так и была…
Вопрос: – А как вы попали в ту больницу? И что это за Ерёмиха?
– Как я попала? Там составы стояли на станции, когда меня тот дядька вёз, и без пропуска не пропускали никого. Меня ж везёт этот человек, а я раненая лежу. И этот хлопчик около меня маленький, Сашка, который остался живой. Так меня хотят в комендатуру. Я думаю: «Ну, всё»… Кричат они:
– Подымайся, бабо!
А человек тот говорит:
– Она не подымется, она больная.
А там бабушка была старенькая, что из немцев, которые тут давно остались. Она померла уже. И вот та бабушка идёт. А она была со мною знакомая, ночевала у меня не раз. Бедная была, ходила, то краску продаёт, то что-нибудь. Я с неё ничего не брала, а так дам картошки или чего. Жили ж мы тогда хорошо. Так она у меня и ночует. Заглянула она в воз и говорит:
– Кто это тебя, Аленка? Какая ж ты несчастливая?!
Да на меня упала, да стала голосить, обняла меня да стала целовать. Целует и плачет. А он спрашивает у неё, немец, по-немецки:
– Кто это?
А она говорит:
– Это моя родня, моя фамилия[46].
Она сама из немцев, осталась ещё в когдатошнюю войну. Он работал на заводе, мужик её. Работал на заводе каким-то старшим и остался тут жить. А она по-немецки говорила. Так она упала на меня и говорит: «Это моя фамилия!..» Поговорили они по-немецки, и она говорит:
– Пускай ко мне везут.
Правда, она и повезла меня. Я обомлевшая была. А как немножко что хорошо увижу, так я ей руки целую и говорю:
– Мамко, спасай меня!..
– А что ж мне с вами делать! – говорит она. – Что мне с вами делать?
А мой это хлопчик маленький придёт да в руки её целует:
– Ах, тётенька, спасайте мою мамку!
Маленький был, а – бедненький – целует в руки.
Она побежала и позвала Козловского, перевязать меня. А у меня это кровь кругом, да застыла она, да мне уже так делается, что и не могу я. А Козловский говорит: «Помойте её». Она, правда, затопила ночью печку, помыла меня, переодела во всё своё и положила.
На другой день рано прибежал тот немец проверять меня, у неё ли я. А она поставила кровать около печки и положила меня около печки. Он пришёл, посмотрел, поговорил с нею. Она говорит:
– Она совсем никуда не годна, может, и помрёт.
Так они взяли меня, и завёз меня один человек в больницу, в Петриков. И уже я лежала в том Петрикове. А дети мои остались там, у человека…
Вопрос: – А что было с вами после?
– Что было? Я работала на ферме, когда уже наши пришли, и получала премировку. И сколько ж лет я работала! И в Мозырь меня вызывали. Где я не была! Я и в сельсовете была, – меня ж после войны членом сельсовета выбрали… Приедут, заберут меня легковушкой.
Стали мы там делить добро на сирот. Ну, я и думаю, что как мне плохо, то и другому так же это плохо. Один говорит, что которое дитя от тех, что за немца были, – то оно другое. А это ж всё равно наши дети, а то, что мать его и батька невесть где, то что ж оно, дитятко, виновато. Я взяла да вступилась там за одну, потому что они бедные, ничего у них не было, а их, детей, двое. Я и говорю:
– Им надо дать хотя бы что-нибудь, ну, хоть тело прикрыть. Потому что дети – есть дети, детей жалко, они не виноваты.
Я заступалась, и за детей я всегда буду заступаться. За что же им страдать? Они наши, государственные дети. Они у нас воспитываются, у нас растут, они нам и будут.
И я благодарю, что лягу и сплю спокойно. Не то что которые: «Дай, дай!..» А я довольна, что лягу спать да переночую спокойно. И благодарю я нашему государству, нашим бойцам, что нас освободили и что у меня осталось хоть немножко деток. Уже и внучки наши полягут поспят, и сама я лягу, добрые люди, да посплю…
А так же я, хлопчики, не спала в хате. Когда при немцах ещё.
Забрали меня, правда, партизаны в лес. Сяду я на кочке да и причитаю: «За что меня так наказало? За что я так страдаю?..» Позавелись у меня эти на ранах, извиняйте, черви. Возьму я их так пальцами, повыгребаю, да возьму так чем-нибудь перевяжу. Ведь ходуном ходят, так и слыхать, как они ходят по мне, по руке. Что же, знаете, живая кровь. А лес, а мошкара эта! Нападает же, невозможно переночевать. И бинтов же нема. Тряпочкой какой-нибудь завяжешь…
Потом пришла наша армия, да поставили орудия, да будут это по Петрикове бить, немцев из Петрикова выгонять. Приходит ко мне один военный и говорит:
– Что вы так, бабушка, сидите с детками?
– Сижу, говорю, куда деться?
– А чего это у вас… такой курень?
– Потому что некому настоящего сделать. Моего человека нема. Другие люди то с дедами, то с отцами. А у меня был этот больший хлопец, дак и того нема, в партизанах.
– Знаете что, – говорит он, – будет бой, и мы вас отсюда вывезем.
И, правда, приехала подвода, забрали моих детей, да забрали меня, да завезли куда-то туда под Буйновичи. На дворе там какая-то истопочка стояла в лесу, и сидели мы в той истопочке. Ну, что же, есть нечего, дети малые, – что делать? Там военные стояли раньше, и там курени, и в тех куренях мелкие картошки, которыми они коней кормили. Пойдёт моя девочка да насобирает тех картошек, да в той землянке мы уже как-нибудь спроворим те картошки. А потом нас ещё дальше отбросили, это как бились за Петриков. Куда-то нас аж под Украину туда.
Там мы уже так и пробыли, пока нас совсем не освободили. У людей мы там питались. Люди были в куренях, ни одной хаты не было.
А потом пришло, что те, которые из-под Петрикова, чтоб ехали домой. Пошла я к тому начальству, да говорю, что у меня малые дети, как же я? Да там же две реки, одна и другая, нам надо перебираться, а я не могу. Дети мои попростуживались, да у девочки нога нарвала, и хлопчик маленький этот…
И они сказали:
– Мы завтра, тётенька, за вами подводу пришлём.
Прислали они назавтра, а эти петриковцы, – известно, мужчины, – посбегались да понаносили своих клунков на ту подводу и не пускают меня. А он спрашивает фамилию, тот человек, и говорит, что он с места не тронется, пока ему не скажут, где та женщина, за которой он приехал.
– Она была раненая и у неё двое детей, что ж она с ними сделает? Двое деток у неё, одно малое, а другое немного побольше. Её надо отвезти.
Поснимали они те клунки, да взяли меня, да ещё одну там вдову, да это подвезли нас сюда. Который вёз, это был не солдат, а просто сельсоветом назначенный. Нас везли так – от сельсовета до сельсовета: в каждом сельсовете назначали подводу. И довезли нас так до речки, а через речку лодкой перевозили – уже военные.
Тоже пришла – ни хаты, и некуда деться, хоть ты иди в свет. Правда, тут ещё одной молодицы хата осталась, дак мы пособирались в ту хату.
А потом начали люди хаты строить. А я иду да плачу. А он, какой-то из Петрикова, спрашивает:
– Чего вы плачете?
Как чего? Кто жив, так тот строится, а я не знаю, куда иду. И детки мои. Нема ни хаты… А он говорит:
– Знаете что, не плачьте. Хату как-нибудь сделаем. Мы дадим вам лесу, в кредит.
Правда, что и говорить, дали мне этого лесу, выписали и выделили подводу. И так это в кредит давали, а потом я оплатила. И вот эту хатинку сделала…
А детки выросли, тот в армию, тот туда – порасходились.
Вот и кончено уже…
А теперь я уже, хлопчики, не иду никуда, я двор не могу перейти. Ноги болят, и недослышу я, уже совсем-совсем больная. Уже никуда негодна. Уже я и коровки не держу.
Но я довольна, что вот и мои детки ходят, и внучки ходят и учатся, и бесплатно, и куда ты теперь ни пойдёшь – всюду наши, всюду ты вольный и никого не боишься. При своих людях я что хочешь скажу. А немец, если б он побыл тут немного, дак выкатил бы всех, ни одной души не осталось бы. Это только благодаря нашим бойцам да нашим руководителям, что они его отсюда как-то выковыряли. Я уже говорила им, детям, и своим и чужим: «Детки, за эту власть стойте, как за стену, беритесь, смотрите, и слушайте, и делайте, и правильно всё делайте, потому что это не жизнь, а цветы». Правда, правда!