Ну, мне страшно стало, что гоняются за мной.
Зарезала овцу. В лес удирать снова собираюсь… Луплю ту овцу в одиннадцать часов.
Приходят, стучатся вечером. Свету тогда не было, коптилка.
Они постучались, я испугалась, растерялася.
У меня детей было трое: сын с тридцать пятого года и дочка с тридцать седьмого, а младшенькая – с тридцать девятого. Та сидит около меня, а мне деваться некуда. А ещё боялась потому, что они гонялись за одёжей моего хозяина: у него были сапоги хромовые и кожанка. Забрать хотели у меня.
Страх мне стал. А тут подпечье у нас, куда кур загоняют. Свекровь пошла открывать сени, а я – под ту печь, потому что боялась. А дети, старшие, что были на печи, не увидели, где я. А младшенькая сидела.
А мать говорит:
– Вот была только что, а куда девалась, не знаю.
Она думала, что я за нею выскочила во двор, она и не видела, что я под печь спряталась…
– Ну, дак скажи ей, чтоб она завтра в десять была дома.
Они уехали, а я тогда коня запрягла, мясо то, овцу необлупленную, на телегу – и в лес. Двое детей со мной поехали, а младшенькая с бабкой осталась. Мать не пустила её. Она и так в том лесу намёрзлась. Назавтра в десять часов они приехали, забрали мать мою и дитя. Она ещё им песенки пела, маленькая… Четыре года девочке было. И тут её расстреляли вместе со всеми. Тринадцать душ тогда убили, старых женщин и детей…
А в мае месяце, тринадцатого, приехали к нам в лес и сказали… Мы там в лесу сидели, старик пахал, дак они того старика позвали и сказали:
– Кто в лесу сидит – объяви им, чтоб ехали домой. Кто в лесу – постреляем.
И по лесу они походили, кого захватили в куренях – постреляли: детей малых и стариков. Люди перепугались: собрались все, поехали в деревню ночью. Прямо как обоз шёл из того леса. Утром пришли домой.
Тут старик такой ходит и говорит:
– Кто партизанские, то мы не будем из-за них, из-за партизанских семей, хорониться в лесу…
Ну, я – партизанская семья, мне уже надо молчать. Пришла я к соседу, он друг наш был, и спрашиваю:
– Что будем, Брель, делать?
А он говорит:
– Кто куда хочет, а моя семья невинная, не буду я отвечать за кого-то.
Его с семьёй тогда забрали, и он, и дети его – все погорели.
Ну, стали угонять скотину, телят. Людей посгоняли. Тут одна старуха осталась, тоже партизанская семья. Она из села прибежала сюда, на наш край, Халиха эта. Я спрашиваю:
– Тётка, партизанские семьи сгоняют отдельно или всех людей вместе?
А она говорит:
– Всех сгоняют в сараи, в хаты, кто партизанская семья, а кто и не партизанская.
Ну, я стою с детьми на улице. Около хаты своей. У дверей стою. Прогнали они одну кучу, прогнали другую. Сестры моей дочь была в Германии, дак сестра письма держит, а я у неё спрашиваю:
– Куда ты, Татьяна, пойдёшь?
А она говорит:
– Ты прячься, а я пойду туда: у меня письмо есть, дак, може, в Германию меня заберут?
Дочка её была в Германии, а две дома были, а сын был в партизанах. Она думала, что её письма те спасут. Их там в хаты позагоняли, а я, где стояла, стою, жду. У меня такая думка была: взяла и выпила я хорошо, и думаю, чтоб убивали нас на ходу. И детей так настрополила:
– Сынок и донька, будем утекать, чтоб так стреляли нас.
Немцы телят везут по улице, а потом только трое идут и женщин гонят, бабушек. Один, такой молодой, видно, чистый немец. Подходит ко мне. А мой пацан… Шапка на нём – шлем такой был, пуп сверху. Красноармейская. Дак немец за тот пуп взял, шапку поднял над его головой, потом опять надел. Ручонка хлопчикова у меня в этой руке, а дочки – в этой. Немец с него снова снял и снова надел шапку. А тогда, в третий раз, его вот так под мышки подхватил и поднял. И мне, вот, кажется, что он кинет и убьёт его. Поставил. Опять ту шапку поднял и опять опустил.
Дак я тогда говорю:
– Пан, я пойду ребёнка своего возьму.
У меня уже тогда ребёнка не было, но мне так в уме мелькнуло. Дак он засмеялся и говорит:
– Иди!
Сам собрался и ушёл. Дак мы во двор в свой. Ну, в хату зашли – нечего брать. А я думала, что он стережёт и убьёт нас. Кошка была с котятами за печкой. Я ту кошку с котятами замотала в платок и выношу во двор.
Этот мой сын поглядел и говорит:
– Мама, уже нема никого, поехали. Давай острогу поставим в колодезь и попрячемся.
Поставили мы острогу, влезли дети, и я влезла, и так меня видно.
– Не, так мы пропадём, дети!
Выскочили мы на огород. Там у нас блиндаж был. А в том блиндаже уже соседка сидит, четыре души. И тут ещё женщина бежит с детками, и у неё на руках – маленькое дитятко. И та – туда. Стали кричать те дети. Ну, мы и вылезли оттуда. Вылезла я со своими детьми, вижу: бегут за этой женщиной вдогонку втроём. Немцы. Бегут – ну, мне уже некуда деваться. Я в борозду – вот так. И дети мои в борозду между грядами попадали. Они в тот блиндаж, выгнали ту женщину, две дочки у неё, и была там женщина чужая. Избили их и погнали в деревню. А в деревне уже стонет земля, горит, кричат!.. Так всё – прямо аж тоскливо лежать. Тот хлопчик утёк назад в блиндаж, думал, что я в блиндаже. И соседа другого утёк. Ну, они в блиндаж не полезли, потому что я им сказала, чтоб шли в борозду, потому что из блиндажа повыгоняют. Они в борозде полегли. Моих двое и… Всех пятеро нас в борозде. Перебежали через нас. Кошка ж та с котятами лежит около меня, и кукла, что я собиралась в Германию… Яички, сала кусок и хлеба ломоть. Они тут мою куклу ногой подбили и, значиться побежали. Я сама себе думаю: «Или они подумали, что мы убитые?» Они пробежали. Потом опять бегут, хаты жгут, хлевы уже, сараи наши. Горит уже деревня. Уже дым. Тут у меня в головах стог соломы стоит, и я уже растерялась, как он стал ту солому поджигать зажигалкой… На мне та тужурка-кожанка и сапоги хромовые, потому что подумала я: сгорю сама и всё на мне сгорит! Я растерялась, а дети спят – мои двое и чужие. Мои руки вот так позаложены за голову были, дак рука упала. Он на мою руку наступил, перешёл… И собрались они, и ушли. Солому запалили. А дети лежат – позасыпали. Только уже как солома загорелась, и хлев наш загорелся, и полымя стало припекать – дети горят: и рубашки на них, и волосы горят. Мой уже весь обгорел хлопчик, кричит:
– Ой, мама! Я не могу уже лежать! – А я ему говорю:
– Лежи!
А тут шляшок, вот эта улочка наша, около школы. Мы туда повернули, дак по нас бьют, стреляют, пули сыплются, как боб. Мы опять там лежали, этот мой хлопец встал… Тут такие от буртов ямки, дак я их туда попереносила.
Уже солнце заходило. Вечер. Тихий такой. Шулы[66] стоят – горят, а мне всё кажется, что это немцы стоят. Попереходила я сюда, а тут у меня на дворе конь стоит. Только сухари у меня украдены с воза.
Я уже тогда, вечером, пошла искать, кто в лесу остался живой…
Хлопчику моему было восемь, а девочке шесть, седьмой год. А младшенькую расстреляли, я вам говорила.
Что она им пела, дак слыхала женщина, соседка. Она была, видела, как и на подводу садилась свекровь моя, и прощалась. А младшенькая, четыре годика было, сказала:
– Дяди, не берите меня с бабулей, я вам спою песенку, которая «Пасею агурочы»[67].
Она спела им, стоя на подоконнике, и они её забрали и застрелили…»
Чингисхан с телеграфами
«… Я буду так рассказывать. Мы жили: свёкор, свекровь и золовка. У золовки уже дети были, и у меня дети были. Свёкор запряг коня и нас отвёз в лес. А свекровь осталась, одна-одной в хате. Сама она осталась, потому как была уже старая и немощная.
Поехал свёкор из лесу поглядеть, а её уже в хате нема…
А они взяли её да вбросили в колодезь, небольшой такой был. Живую. Только у неё была вот тут, в голове, дырка пробита, как она головой упала. И тогда, какое было у нас в хате тряпьё – всё в тот колодец покидали: и постилки, и польта, и подушки, – всё на неё покидали в колодезь. И такое было бревно дубовое, дак они им сверху те тряпки притиснули, чтоб они не всплыли. А тогда была повозка такая, два катка по два колеса, дак они перевернули одну пару колёс и всадили туда, в колодезь, а тогда взяли землёй замуровали – нигде ничего не видно, одно колесо только торчит…
Три недели пролежала, как один день. В воскресенье её вбросили, и в воскресенье мы её откопали…»
(Ганна Микитовна Капшай. Погулянка Речицкого района Гомельской области.)
«…Это было рано, их ещё немцы стреляли в постелях. Одного, Денисова Макара, семнадцать раз стреляли – в ноги, в руки, пока это насмерть убили. И всех остальных стреляли не сразу. Убивали – чтоб больше мучился…»
(Алина Егоровна Степанова. Ровное Шумилинского района Витебской области.)
«…Маму мою, мою свекровку, перехватил в окне. И как начал обухом бить!.. Она испугалась, под печку забилась и там сидела до самого вечера. А потом в окно полезла, удирать. А он – обухом. Топором, обухом в плечи. Она завалится, поднимется, а он – снова…»
(Устинья Артёмовна Волкова. Жары Ушачского района Витебской области.)
«…Меня три раза на ступу клали. Спина моя была чёрная, как котёл. Видели люди. Ну, такая была ступа, как раньше крупу толкли. А они ту ступу перевернули, тебя грудью на неё положат, а руки назад, накрест, и держали, и тебя били. Три раза клали и били. «Где партизаны?» Загнали нас в хату. Передо мною шесть человек убили. Что они ни делали! На ступу положат, головой к порогу. Вырезали тело… Железо раскаляли и прикладывали… Шесть человек убили передо мной. Годов по пятнадцать-шестнадцать. «Партизаны! Вы нам спать не даёте!» И били…
Я чуть живая была. А когда уже опомнилась, гляжу – разбегаются люди, хаты горят…»
(Мария Алексеевна Гладыш. Мосар Ушачского района Витебской области.)
«…Из нашей деревни уловили девушку. Они над нею надругались. На кладбище потом нашли её. Уже неживая лежит и конфета… в зубах… А другую убили в саду.