А я говорю:
– Не, поздно.
Мы, как те гуси, пообщипались и сидим в стогу, как на том свете…»
«Забродских попалили раньше, мы не видели», – говорит Стефа Коваленя. И там тоже была «селекция». Кто молодой, здоровый, тех погнали с собой. А остальных…
Ганна Ивановна Берникович видела, что и как было в Забродье.
Это та самая «девочка Анюта», с которой вместе спасалась Стефа Коваленя.
«…Тогда я ещё в четвёртый класс ходила. Привели нас в сарай и поставили на колени. На колени постановились. Потом:
– Ложитесь!
Полегли ничком.
Да у меня два брата было, один у матери на руках был, а другой, старшенький, дак я около себя посадила. И две сестры у меня было тоже, так они около матери сидели. Дак я там как лежала – слышно, что стреляли и всё… И вышли… Ну, я забрызганная лежала. Так я чувствую, из матери налилось крови на меня. Голова моя вся мокрая была. Потом этот от меня братика всё отталкивал. (Плачет.) Дак я за руку его подтащила… Я лежала, пока принесли солому. Лежу и думаю: «Во, это ж поубивали, и убитые всё знают». Лежу и сама себе так думаю… В общем, убитый человек, а знает… Слышу – солома зашелестела. Лежу и подёргиваюсь – ничего не болит. Думаю, это ж ничего и не болит. Убитый человек, и всё знает. Потом они подожгли. Я лежала, пока мне руку не припекло. Одежда стала гореть на плечах. Руку как припекло, я подхватилась и выбежала во двор.
Открыла глаза, поглядела – горит всё кругом. Побегала, побегала, думаю, куда бежать, что делать. Немцы ж ещё тут – убьют. Я в истопку. Гляжу немец. Подошёл, набрал какого-то сена. А мне видно в щёлочку. Кинул под стреху. Стреха загорелась. Только я во двор выскочила – шухнула стреха, упала. Всё! Я побежала в лес.
Там я обгасилась вся: в снег легла – ещё снег был. Потом я поднялась, вижу: какой-то человек идёт ко мне.
Подошёл ко мне, спросил, что, как. Я рассказала.
– Ты, говорит, посиди, девочка, тут, а я приду вечером, тебя заберу.
Где ж я буду тут сидеть? Ночь уже обнимает. Не, думаю я, пойду. Я знаю своё сено там, на болоте – и в стог. Пошла. Пошла я, там поплакала. (Плачет.) Сижу и плачу. После из Осова – женщина. Подошла и говорит:
– Я думала, тут много людей.
Её ранило в ногу. Переночевали мы с ней в стогу. Есть же хочется, голодные. Я говорю:
– Пошли, у нас сало закопанное есть.
Раскопали сало, смотрим: немцы в том селе, в Красном Озере. Пошли мы в другой стог, в чужой. Рано проснулись. Та женщина говорит мне:
– Ты, говорит, спишь? Не спи, посмотри: впереди стога горят.
Встала я – правда, горят. Кругом по болоту горят…»
О таком же – Мария Семёновна Журавская. Жилин Брод Слуцкого района Минской области:
«…Я живу в этом конце, а мама живёт в том конце. И тогда я с ребёнком пошла к маме. Може, мы пряли там, може, что другое – я уже и забыла. Сидим и слышим – стреляют… А нам и не в голове, что там стреляют. А потом говорю я:
– Пойду я додому…
Я пошла додому. А мой хозяин дрова пилит на дворе. И говорим мы: чего это там так стреляют?.. А потом глядим: через поле идёт цепь немцев. Нам уже было некуда утекать… Може, мы и могли б утечь, но человек же думает: «Мы же не виноваты. Что ж они нас душить будут или бить». А моего ребёнка не было, у мамы был он. Как пошли они по деревне, так сразу зашли и к нам, хозяина, Павлика моего, вроде бы забрали… Не, не тогда забрали, вру я уже. Дитя принесли хлопцы мне, мои братья. В том конце брали молодых в Германию, так моя мама говорит:
– Несите вы Мане дитя, а то и её заберут.
Потому что я молодая ещё была, с 1922 года.
И вот пришли они Павлика забирать в Германию. Мы с его матерью плачем, просим, чтоб не забирали. А немец мне… Я уже семь классов кончила, и уже немного понимаю, что они говорят по-немецки. Чтоб и я, говорит, дитя оставила с матерью, а сама в Германию, и тогда будет «гут». Как мы ни просили с мамой, как мы ни плакали, всё равно забрали Павлика и погнали на деревню. Потом вышла я… Был оттепельный, тёплый день, я это дитя укутала и вышла. Встречаю знакомого полицая и говорю ему:
– Федя, что это будут делать?
– А я ничего не знаю.
Я иду, всё равно иду. Павлика гонят, и я сзади иду. И ещё раз спрашиваю у полицая, а он ещё раз говорит, что ничего не знает. Свой парень, может, меня и провожал не раз. А потом говорит:
– Если хочешь, дак гони коров…
По третьему разу только мне сказал. Стали нас сгонять в одну хату, к Костику Тихону. Пришла я и говорю своему мужу и дядьке:
– Наверно, будут что-то с нами делать. Потому что мне Барановский сказал, чтоб гнали коров…
Это теперь уже люди живут роскошно, а тогда ж, известно, как было. Штаны латаные. Павлик говорит:
– В Германию повезут, так ты хоть беги штаны мне лучшие возьми.
Я и побежала, мы недалеко от Тихонов жили, наискосок.
– И табаку возьми, и еды возьми.
Мы согласились с его матерью, что дитя у неё побудет. Мать говорит:
– Если вы так останетесь, то и будете жить.
А он говорит:
– Я никуда не пойду, всё равно утеку.
Это мой хозяин.
И мы так бегали, бегали, то табаку, то того, и дитя моё осталось в разрыве. Я бежать, а немец как крикнет: «Альт!» – так я вернулась, и дитя это взяла на руки.
Его погнали уже, а меня оставляют с ребёнком. Посчитали людей, и меня посчитали. Стою я вот так около дверей, а он у меня – ребёнка из рук, немец, и отдал другой. Это была Яся Карповича тётка. А меня – за двери:
– В Германию, будет «гут».
Погнали мы тех коров. Снегу много было. А мы не идём по дороге, а сбоку. И так я уже устала, так устала. А Павлик говорит:
– Баба, хоть и не можешь, а шевелись. Сейчас дойдём до леса.
Дошли до моста, а тут эти танки… Или эти машины идут… И видим – подводы едут по переходам, а какие подводы – мы не знаем. Може, немцы, може, кто там, чёрт его знает. Тут дальше мужчины стали присматриваться, ещё двое с нами шло… Я ж и говорю, что тогда никакая хвороба не брала. Може, два километра человек босой по снегу шёл. А теперь чуть что – и уже… А потом увидели, что это свои на подводе. Пошли мы, поглядели, что нема нигде ничего – и кинулись в лес…
А потом я зашла на мамин двор. Я ж знаю, сколько душ надо чтоб было. Сколько человечьих огарков. А поглядели – нема. Батьку-то мы вроде видели, что его забрали с конём, а моя мама – я ж не знала где.
У Костика Тихона в хате лишнее дитя было убито и сожжено. Може, это и моё? Може, его Костиковы дети куда под печь затащили, или куда?..»
Алена Казимировна Каминская. Тихань Слуцкого района Минской области.
«…Снегу было много, мороз был большой. А потом шёл карательный отряд. Остановился у нас в Тихани. Потом пошли на Гандарево, на Красную Сторонку, Левище, Подстарево, Старево… Пожгли, поубивали, скот забрали. Людей в Германию забрали молодых. А старых поубивали. И детей.
Ну, что они ещё делали?..
Человек их двенадцать или десять зашли к нам. Халаты – в крови. Бабы спрашивали старые у них:
– Что вы делали так?
– Гусям головы отсекали, – говорят они. Во, так они говорили.
Ну, нас вызвали на улицу, тиханцев, построили так в ряд, наставили с одной стороны пулемёт на нас, с другой стороны – пулемёт. И шёл офицер с немцем и отбирал молодых в Германию. А мы так с детьми остались в этом ряду. Потом приказали нам собрать: подушечку, одеяло, на три дня еды, и полицаев поставили в калитках, чтоб эти уже не заходили, кого в Германию отобрали. Ну, мы так вынесли им на улицу еду, всё собрали. Их погнали, молодых, в Германию. Забрали скот.
А эти десять или двенадцать немцев заехали в Лазарев Бор. Поехали туда, глядим – горит. Стрельбы наделали. Там людям сказали, что если встретят немцев со столом, хорошо встретят, дак они жечь не будут. Они их встретили столом уже, аккуратно. Они всё забрали, тот стол перевернули, а людей позагоняли в хаты, сожгли, а скот забрали. Молодых тоже в Германию отобрали и погнали…»
Вот так всю Беларусь хотели превратить в лагерь смерти. Только вместо колючей проволоки – «оцепление»; цепи карателей со всех сторон; набитые людьми хаты, амбары, сараи – это уже «деревенские крематории». И называлось оно не по-лагерному, не «редакцией», а всего только: «сход», «собрание», «проверка паспортов»…
Ирина Ивановна Лопатка. Лочин Осиповичского района Могилёвской области.
«…Ну, а тогда ходит этот немец и – на улицу! Гонит на улицу. Всех, до одной души, на улицу. Ну, мы, правда… Я девочку за руку, и булка хлеба лежала на шкафчике – я за эту булку, под мышку – и на улицу. Мы ж думали, построят и снова, може, отпустят.
А они построили в ряды, в три ряда и погнали на колхозный двор. Там снова построили в два ряда… в три ряда также. Всех, всех! Всех повыгоняли: из бани, из магазина, из клуба – всех, всех. А потом ходят и выбирают. Вот поглядит в глаза и – за плечо или за руку вытащит. И вытащит, в другой ряд ставит.
Дак я девочке говорю:
– Налечка, беги к бабушке и стой. А мы с Катей утечём.
Так звали брата жену. И у неё трое детей. Уже намерение было, что нас на Погорелое погонят, а там большой лес, дак я говорю:
– Мы утечём. Лесом будут гнать, дак мы утечём.
Уже село горит. Дверь у нас открытая в хате, дак наложили соломы, натаскали немцы, и уже из дверей полыхает огонь. И тогда они погнали нас. А эта девочка моя плачет:
– Не хочу.
Стала около бабушки и стоит уже, плачет. Полицай идёт.
– Чего ты, девочка, плачешь?
– К маме хочу.
– А где твоя мама? Иди к маме.
Она прибежала, я её за руку, и командуют нам:
– Вперёд!
Погнали нас. А этот вот, старый был, наш сосед, дак он не может идти, дак они его палкой, палкой! Потом одна старуха была. И ту – палкой. И девка, може, девятнадцати-двадцати годов, дак она под ельником лежала, спряталась. Дня два там лежала. А тогда весна холодная была, в мае, что ли. Это уже последний год был. Дак они к той девке и поспихивали всех, а мы их уже не видели. Ну, а нам скомандовали: