Узнажь доехать нельзя. Однако мы не могли отказаться от этого маршрута. Положились на опыт Саши Пехоты, который уже около двух недель возил нас на облисполкомовском «газике», преодолевая трудности, где сноровкой, а где понятным в партизанском сыне энтузиазмом.
Как только мы свернули с гравийки и начали углубляться в лес, стало ясно, что люди нас предупреждали не случайно. На первом километре лесной дороги стоял скособоченный трактор, перекошенной трубой зовя на помощь. Безнадёжно увяз транспорт с хлебом. Буханки, прикрытые брезентом, стерегла молодая, румяная магазинщица.
– До Узнажи далеко?
– Ой, на том конце света. Не доедете, дядечки. Вернитесь лучше.
А дождь лил и лил, ровный, тихий, спорый, как осенью. Даже, когда ненадолго прояснялось и сквозь кудель облаков проглядывало солнце, с неба всё равно капало.
Миновали, объехав загуменьями, большую, хорошо застроенную деревню со свойским названием Гумны. Дальше снова пошли леса, болота, гати, грязные броды. И, наконец, – поляна, как многоцветная домотканая постилка – зелёная тимофеевка с рыжими пятнами отцветшего щавеля. На поляне – Узнажь. Деревня серая, плоховато застроенная по здешнему лесному краю, где строительный материал под руками. Может, что дождь, но Узнажь показалась нам непохожею на другие восстановленные деревни, где обычно люди стараются строиться с размахом, и этим утверждая свою живучесть. Не было здесь зелёных насаждений, улица выглядела не в меру широкой и пустой.
В третьем от начала дворе слышалось оживление: человек, к которому мы приехали, Пётра Владимирович Саковец, ставил телевизионную антенну. Помогали ему двое парней в куртках-болоньях. Мы попросили Пётру Владимировича уделить нам немного времени.
«…Это было в сорок втором году. Осенью. Уже картошку копали…
Ну, я был в Ложках. Пас там. Пришёл домой. Стали ехать партизаны по селу и кричать: «Немцы едут, утекайте!» Я тогда побежал сюда, в деревню, в Ложки деревню…»
Пётра Саковец рассказывает о побегах, что часто повторялись. Оказывается, беда случилась не тогда, не в тот раз. Мужчины из Узнажи часто удирали вот так, по сигналу партизан или по тревоге, которую подымали сами жители. Удирали в соседнюю деревню, что ещё глубже в лесу. И память рассказчика, тогда ещё пастушка, все те страхи и побеги смешала в одно. «Тот раз» выделился только вражеским обманом. А обман в народе помнят особенно.
«…Они тогда собрали не всех людей, – припоминает рассказчик. – Они сказали, немцы: «Кого где в лесу поймаем – будем расстреливать, а если дома – так нет». Бабы пошли, своих мужиков посзывали всех. Тогда они снова ночью наехали. Их в сарай закрыли и давай расстреливать. Ну, вот…»
«Ну вот» – часто мы слышали его от мужчин, от женщин – там, где человеческого языка не хватало, чтоб высказать бездну ужаса.
Пётрова жена Ганна Ефимовна родом из тех Ложков, куда пастушок удирал прятаться. Она принадлежит к тому типу деревенских женщин, у которых годы и невзгоды не разрушают здоровой красоты. Морщины, что легли на её лице, как бы подсвеченном светлыми, густыми волосами, только прибавили ему выразительности. Она намного старше мужа, но с виду кажется даже моложе его. И память на события у неё свежее, и рассказ живее, хоть и Ганну Ефимовну тоже не назовёшь излишне разговорчивой.
«…И пришли мы в этот день, когда немцы Узнажь оцепили, вот в это болото, к самому берегу, в клюкву. Втроём: две девушки и женщина. Из Ложков мы, совсем из другой деревни.
Слышим: уже немцы лопочут на берегу. Пошли они уже по лесу кругом. А в лесу землянки были вот тут, на берегу. Там сидели с детьми. Узнажские. Этот самый (показывает на мужа)… Батька его – девять детей было и всех привёл в землянку. Вот мы слышим: немцы лопочут. Мы тогда – ходу домой… Только мы прибежали туда, домой. С километр мы бежали туда по болоту. И так эти пацаны сыплют уже за нами, бегут. Вот этот Петя, Ганна и там была ещё одна… Говорят…
– Уже немцы оцепили Узнажь и не знаем, что… Будут убивать…
Это было под вечер, часов около пяти. Потом ночь переночевали, слышим рано: крик тут, коровы ревут. Баба одна была, Макариха, – кричит что-то… Ну, что ж такое? Надо ж подползти людям, послушать. Мужчины, старшие, из Ложков, поползли по болоту, по багульнику. Послушали. Говорят:
– Расстреливают!
Крик, плач – всё кипит там. Переждали мы этот день, сутки эти. Всё это успокоилось – надо же сходить поглядеть, что там такое. Подошли мужчины туда, поглядели. Тихо, только летают чёрные грачи стадом, кричат… Никого нет. И коровы ходят ещё. Несколько коров…
Вот. И уже тогда мальчуганы эти побежали поглядеть: уже никого не было, выехали все. Валялись тут ещё… Партизан убитый был, около землянки лежал, говорили.
Потом к этой могиле подошли. Пуня тут была колхозная. Они их запирали… К яме этой вели… К яме вели, раздевали, голых, бедных!.. И кожушки лежат вот. Кто в чём ходил, то валяется. В яму ложили и убивали. И немножечко землёй присыпали.
Вот лично был мой брат, приходил глядеть сюда. Дак говорит:
– Лучиночкой постучишь – сантиметра на два только земли было на них. Прямо ещё шевелилась эта земля…
Это на другой день только ходили они. Никого не было. Коты только вякают. Коров несколько ходило…
А потом через несколько дней… Зажгли эту деревню. Она горела… А его хата – вот этого (показывает на мужа), его батьки хата, дак та стояла. Его батьки брат был в Неманице, он услышал и пришёл сюда, когда деревню не жгли ещё. И говорит:
– Давай этого мальца хату на брёвна раскидаем. Може, когда что кому останется.
Взяли её, раскидали, дак она брёвнами валялась, пока этот хлопец – он же малый был ещё тогда – вырос, и уже (смеётся) поженились мы. Уже в пятидесятом году сложили это гнильё, и сенечки какие-то немного поновей примазали, и сидим. А теперь вот новую строим.
Вопрос: – Скажите, сколько тут убили людей?
– Триста шестьдесят душ… Тут было… Хлопцы были, хлопцы! А девки!.. Я ещё сама что поплакала… Хлопцы ж были такие!.. Наши ещё… А это что уже мне? (Показывает на мужа.) На восемь годов моложе. Ну, ничего. Пока копаемся. Такой уже жизни хорошей-то нема, но между собою хорошо живём…»
Каратели хотели здесь, в Узнажи, создать впечатление, что уничтожают только тех, кто связан с партизанами. «Связанными» оказались все, а наиболее, известно, мужчины.
В посёлке Ухвала остались свидетели того, более выразительного, деления на «связанных» и «несвязанных».
Мария Викторовна Лукашевич, заведующая столовой на местном торфозаводе, рассказала нам, что её, подростка, каратели тоже допрашивали, как связную партизан. Потом они выгнали всех жителей Ухвалы на пустырь за селом и гоняли шеренга за шеренгой – протаптывали шлях для себя, очищали дорогу от партизанских мин. Взрыва не было.
Потом приказали всем сесть на корточки, избили одного старика, который уже не мог так сидеть, и начали выбирать «виноватых», «связанных».
«…У моей двоюродной сестры, – говорит Мария Викторовна, – был муж, коммунист, даже не муж, а брат мужа, не сам он, они сразу: за него и повели. А хлопчик был, Витя, одиннадцать годов. Дед и бабуля говорят:
– Иди к нам.
А тот батька говорит:
– Не. Где я, там и он.
Так вот и побрали людей, вельми невинных людей, и поставили их на левую сторону.
А нам сказали расходиться.
Когда мы отходили, все они кричали: «Прощайте, прощайте!»
Ну, мы шли без памяти…
…Там было сто пятьдесят человек. Яма была глубокая – колодезь старый без воды…»
…Над Мстижем светило солнце. Щедрое летнее солнце отражалось от побелённых заборов и стен, от голубых с жёлтыми каёмками ставен, похожих на крылья сказочных бабочек.
Мстиж – это собирательное название двух деревень на Борисовщине Минской области, просто Мстиж и Мстиж-Волоки, из которых образовалось своеобразное местечко.
На развилке дорог, около здания сельсовета возвышается обелиск-памятник на братской могиле мстижских мужчин, расстрелянных в октябре 1942 года.
Об этом нам прежде всего рассказал дед Александр Феликсович Лисичонок. Ему удалось в тот страшный день заранее удрать в лес. Память у Александра Феликсовича притупляется, однако как-то умно и последовательно, как усыхают ветви у старого дуба – обламываются более мелкие веточки, а стержень твердеет.
«…Тут было так. Из-за фронта ехал партизанский отряд. И вот они расположились тут ночевать, в нашей деревне. Это было в субботу вечером. У меня как раз остановились переночевать две партизанки. Они хозяйку попросили, чтоб она им приготовила. «Мы завтра в семь часов уедем». Но были они и назавтра, уже и полдень прошёл.
У меня сын был в отряде и зять был в отряде. А брат мой жил на другой стороне. В его хате партизаны вливались в этот самый отряд. Присягу принимали. Местные и неместные. Как раз это дело было уже в обед. А как ушли они – на Мстиж напали немцы.
Мой ещё один сын, было ему тринадцать лет только. Он теперь трактористом работает. Он мне рассказывал, что немцы гоняли тогда всех мужчин, на улице посадили их и чтоб никто даже ничем не пошевелил. Сидели. А у одного ребёнок был маленький, он там с ребёнком что-то, значит, дак его сразу и убили. За то, что пошевелился. А ребёнка бросили…
Ну, а потом уже всех мужчин погнали туда, где у нас ларёк стоял, где теперь наша мастерская, швейная там, сапожная. Этот ларёк набили всеми людьми, живыми ещё. А которые не вместились – ещё в сельсовет, где теперь памятник стоит.
Туда загнали в сарай и всех остальных мужчин.
Тут пекарня была, дак из того ларька людей по одному выводили и стреляли там, в подвале.
А тех – подожгли…»
Потом мы слушали непосредственных свидетелей трагедии, мстижских женщин, – взволнованные, временами похожие на голошение, женские воспоминания. Бабуси и тётки собрались на лавке около хаты, сошлись будто на поминки или на траурное собрание, чтоб ещё раз совместно перебрать в памяти все события того чёрного дня.