Ещё тихо было назавтра, а я всё чувствовала, что будет плохо.
А там у нас сарайчик был, где стояла тёлка и кабанчик. Дак я говорю сыну:
– Идём туда. В случае чего, дак мы в лес.
Не успели мы дойти туда – уже выстрел получился. У нас была в сене, в сарайчике, нора пробита, – дак сын говорит:
– Мама, я полезу туда.
Потом я говорю:
– Не, ты лучше лезь наверх, а я – за тобою.
Он лезет, а два немца входят как раз… Дак я его – за ноги. Лопочут они чёрт их знает что. А я им говорю:
– Пан, я даю есть корове.
А они говорят по-немецки. И давай нас толкать, сына и меня. Так вот сарайчик наш стоит, а так вот – то гумно большое, где они молотили, мужчины. Уже двери открыты. И стал такой большой снег идти! Дак они, немцы, один за него, а другой за меня. Втолкнули в то гумно. И дали два выстрела. Сын побежал, а я упала. Так упала, не ранили. Мне не больно. А в сына, видать, попали, что и не ойкнул. Такая мысль у меня мелькнула…
Вопрос: – А сколько ему лет было?
– Четырнадцать лет было.
Стало гумно гореть… А там семь хозяев складывались. Снопы. Дак там всё перемешано… Как я упала, дак ещё и соломы на себя натянула. Когда солома стала гореть, дак я думала, что я лежу у стенки, под оконцем, через которое шёл приводной ремень молотилки. Подымаюсь к этому оконцу и гляжу – они стоят. А впереди постройка горит, и это же гумно горит… А там ещё из гумна в поднавес, где молотилка, большое окно, и оно колючей проволокой перекрещено. Попробовала я один виток – ещё вот раны остались – один виток был с гвоздём, дак оторвался, а другой – с пробоем – никак. Всё – не вылезешь! Да если б это человек нормальный, а то ж весь…
И в этот момент мой сын:
– Мама, ты живая? (Плачет.)
Я говорю:
– Живая.
Он вырывается бежать. На нём был кожушок, он сбросил. И шапка горит на нём, и пинжачок горит… (Плачет.) Набрала я снегу, стала тереть, его тушить. А он вырывается бежать. А я говорю:
– Сынок, ещё стоят!..
Вопрос: – А вы уже вышли из гумна?
– Не, в гумне. Ветер клонит, двери открытые, снег большой кидает, а мы у самых дверей…
В тот момент они отходят, эти немцы, потому что многие постройки горят и на них – дым большой.
И мы за ними выходим – вот так, как от меня до вас. Как они могли не оглянуться? Судьба какая-то есть на свете… Навес около гумна незакрытый. Гумно сгорело, а навес остался. И мы зашли туда. И только крик слышали, стрельбу большую и крик…
Сын может бежать, а я не. «Мамочка, ты – раненая». А я говорю, что не. Ну, откуда ж кровь? А у меня эта рука порванная была вся. Не чувствовала я. Ну, он может бежать, а я – не. Там было такое дерево большое, срезанная ёлка. Снегу много надуло. Он меня тянет хоть в эту ёлку, в снег. Ну, куда ж он меня дотянет! Четырнадцать лет было. Дак я говорю:
– Сынок, спасайся, а мне уже всё равно как будет.
Дошли мы ещё дальше, полежали там немного, в яме, где песок брали. И вот в этот лесок, сюда. Этак вот с утра ходили мы, день, ночь ночевали… Он же тоже раздетый, только пинжачок на нём. На мне была тёплая кофта такая, дак я её сняла и на него надела. Дитя. Ходили мы, ходили, куда ни пойдём – немцы… Их нема, но они нам всё равно в белых халатах показываются. От страха. Под утро петухи поют. А выйдем на край леса – немцы… А их же не было! Только люди приходили, трупы собирали, а их – не было… И уже так всё доходит, что только спать – и всё… От холода. Спать. Но я знаю, что как сядем – всё… Лапок наломаем, на снег положим, я сажусь, а его беру на колени. Как он только засыпает, дак я его вот так вот… (Показывает, как будила.) А только сучья на деревьях трещат да падают. И того мы пугаемся…
Под утро вышли на край, и куда ни поглядим, всюду нам – немцы ходят…
Мужа моего они не убили. Взяли на подводу, чтоб показал, где Свинка, деревня такая. Там были эти «самооборонцы». И там, в Свинке, моя мама родная жила. А они ещё хотели туда, где там где-то Кошачий Брод есть, чтоб он туда вёл. А им сказали, что не езжайте, потому что вас ночью убьют партизаны. И тут они мужа отпустили. И он пошёл к моей маме. И мама его оттуда не пускала, потому что уже наше Рулёво горело…
Это уже мама мне рассказала, когда мы с сыном в Свинку пришли.
Мама говорила, что мой муж, когда он ушёл оттуда, из Свинки, глядеть, живые ли мы, дак говорил: «Если их нема, дак и я не вернусь…» Женщина одна в чулках только по снегу из Рулёва прибежала и сказала, что видела, как нас повели, и слыхать были два выстрела, а куда мы подевались – неизвестно… Он костей наших поискал и не нашёл…
А мама моя запрягла коня и в Рулёво приехала. Он плачет, а мама говорит:
– Они живые, они пришли уже до нас!
Потом мы жили у мамы. Я была чёрная, тёмная. Больше года была ненормальная. «Немцы, немцы!..» Куда я ни пряталась, куда я ни ходила – всюду немцы были… В белом, в белом… Нагнувшись ничего не могла делать, только стоя. Гречку на телегу подавать… Получился у меня менингит, гипертония, и так – всю свою жизнь мучаюсь…
А сын вот уже в этом месяце девять лет как помер. Мой Ростя. Шестеро внуков оставил… Они в детдоме, четверо младших…»
В Новом Селе Борисовского района, на Минщине. Михась Николаевич Верховодка рассказывал о том, как весной 1944 года убивали его родные Буденичи.
Михаилу Николаевичу сорок лет. Он был один в хате, однако по рисункам, наклеенным на стенке, здесь ощущалось присутствие детей. Впрочем, он и сказал нам после, что это дочка так хорошо рисует.
Человек характера мягкого, чуть ли не с женской лаской в голосе. Может, потому и помнит всё так подробно. Как женщины. Рассказывал охотно, будто, наконец, дождавшись случая.
«…Два дня дождь лил… Ну, тут все вышли… Есть ни у кого не было ничего, голодный народ был. Посадились, солнце пригрело – все тут и посадились на месте.
А я сидел, не задремал, ничего. Известно, ещё ребенком был. Гляжу: немец идёт. Я только сказал:
– Ай, немец идёт!..
Большой идёт, с автоматом.
Моя сестра была. Брата убили тут же, на месте. Как я сказал: «Немец идёт!» – дак сестра – дала драпу в лес. Тут нашлась ещё невестка – она тоже в лес. А дети – за нею.
Ну, а мы только повставали все. Стоймя стали.
Корова была привязана. Он дал очередь в то место. Попало этой корове. Корова эта – по лесу. И повалилась. Как начала ногами… Пока она кончилась.
Он надумал – и ракету вверх – жах! Тут их аж черно стало. Повыбежали из лесу, окружили нас полностью, со всех сторон. Ну, хлопцы такие были – крест[8] во на рукаве и в чёрном одеты были.
Нас построили. Начали издевательства. Мужчин отдельно построили, а баб – отдельно. И начали лупцевать этих мужчин.
– Где ваше, бандиты, оружие?
Сюда подставит, под бороду… Карабин или чёрт его там знает. А я за юбку у мамы держусь. Я ж уже немного ладный был, первый класс кончил уже.
Так этих мужчин били, сколько им надо было, метров пятьдесят отогнали, лёг пулемётчик… Миномётчики легли с боков.
А у меня еще детский разум был – глядеть, как мина летит. Один лежит, а другой зайдёт со стороны – швырь! Я видел это – мина летит и плюх там, свалится, туда, в березничек. Я то место знаю и теперь. Только теперь оно изменилось, конечно, много лет прошло.
Побили этих мужчин – бабы наделали крику. Пулемётами побили – куда ж они на чистом лугу денутся? Три пулемёта. Как косанули! Там и мой брат был, Василь. Жена его с нами была и дети.
Прилетает один сюда, этот немец. Хотели нас в березничек, тут уголок один остался. Какой-то старший подъехал и говорит: «Нет!» Или как он там сказал. Они изменили план. Как стали из миномёта бить – два хлопца идут. Молодые хлопцы, може, им тогда по семнадцать было, по восемнадцать. Нас пока оставили. Тут плач. Тут дети эти плакали…
А я не плакал, как-то держался. Интересовался просто… И знал же, что на смерть иду!..
Добре. Занялись этими хлопцами… Били их, сколько хотели. Известно ж, люди при силе, а тут – бессильные. В этот березничек, где нам надо было лечь, этих хлопцев. Так вот как-то положили и прострочили их.
Сейчас подошел ихний этот, какой-то старший, видать, и говорит:
– На Буденичи!
Ну, нас погнали.
Мы немного отошли, и этой нашей невестки старший хлопец прорвался. А младший, Генка, тот остался. Вернулся сюда, где нас брали.
А меня как брали с места, то там постилка была завязана: хлеба краюшка была. Я завязал за плечи. Дак он мне сказал:
– Сынок, не бери, он тебе не нужен.
Я на месте это и бросил.
Прогнали нас метров пятьдесят – выбежал ребёнок. Шёл сзади конвоир. Говорит… Старушка сзади шла, дак он ей говорит:
– Приведи его!
Пацанёнка того. Она пошла. Если б умная старуха, дак она б за этого пацанёнка да в лес. Чёрт бы за нею побежал. Мы тут начали б разбегаться. А она пошла, за ручку того ребёнка и привела сюда, в колонну к нам. Идём дальше. Мать мне говорит:
– Сынок, лезь в куст.
– Мамочка, – говорю я, – штыком как даст!.. Пырнет всё равно.
Я уже разбирался. Десятый год мне был. Или уже одиннадцатый. Я девяти лет в первый класс пошёл: маленький был какой-то.
Добре. Я не полез в куст. Пригнали нас в землянки. В первую землянку пошли старухи какие-то. Мы отошли метров тридцать – уже эти первые – др-др-др! Горит. Кто в другую пойдёт? Столбом стали люди. А у них палки были – или они повырезали, или им давали такие, чёрт их знает. Лупцуют сзади там…
Гляжу: моя мать первая пошла в эту землянку. Ну, раз мама пошла, должен и я. Я за нею второй – шмыг. Она как шла – были две переборки, поленца такие. Кто-то картошку ссыпал, что ли. Она легла туда так вот как-то. (Показывает.) А я сел. Тут еще старушка… Или они вкидывали их – кто знает. Мы не видели. Може, моей маме первой попало, дак она и шмыгнула сюда… Налезло, налезло, налезло людей – дети и бабы старые. Я сел, и мне думка такая – тюк в голову: «Я знаю, что убьют, дак нехай с мамой убьют». Он только стал в дверях. Что-то там стал копаться в автомате. Начал он лязгать, а я в этот момент – шусть за маму. Так вот лёг и слушаю, как в меня будет пуля… Ещё не разбирался, – думал, что она будет, как червяк, точить, эта пуля. Може, я так минуту полежал. Он – д-р-р! – начал стрелять. Пострелял… Только у нашей невестки, – а брата там убили, на лугу, – был дитёночек малый на груди привязан, дак тот только «ку-ва, ку-ва!» – закричал…