Взволновал нас даже не так памятник, как человеческий долг поставить его тихо, осторожно, чтоб не нарушить покоя усопших.
В других местах о таком же нам говорили другие памятники и люди.
В деревне Костюковичи Мозырского района – четыре могилы-колодца, в которых похоронены жители деревни, удушенные в «газвагенах», душегубках, которые начиная с 1942 года выпускались в Берлине по заказу Гиммлера. О жутких событиях в Костюковичах нам рассказывали очень немногие уцелевшие жители этой деревни. Теперь могилы-колодцы забетонированы, в ниши вмурованы мраморные доски, на одной из них написано, что здесь лежат дети, на другой – женщины, на третьей и четвёртой – мужчины…
А обелиски в лесу, во ржи – сколько их по всей Беларуси!..
Вот на Витебщине, в Шумилинском районе – на девяти километрах мы видели их пять. Стояли они, один за другим, четыре памятника, справа и слева от просёлка, называя бывшие деревни Дражаки, Ямище, Щемиловку, Заозерье. Пятый, самый высокий обелиск, стоял на поляне среди волнующейся ржи. Надпись на нём говорила, что здесь был хутор Зуево, где в первые годы оккупации размещался Сиротинский подпольный райком партии. Первое заседание этого политического и боевого штаба партизанского движения Сиротинской зоны состоялось в 1941 году. Хутор был сожжён в 1942-м…
Обелиск стоит на краю поляны, в траве, за ним – стена ржи…
Земля Белоруссии хранит мужественную и трагическую память. Не найти на ней места, которое не ждало бы памятника: от Бреста до Орши, от древнего Полоцка до Турова – сплошь была истоптана, изранена фашистами, корчилась в муках и гремела местью. Когда видишь, как полоцкая Софийская церковь, что помнит дни Всеслава Чародея и других героев «Слова о полку Игореве», сегодня старательно реставрированная, всматривается в Курган бессмертия, насыпанный на другом берегу Двины, чувствуешь их – исторические дали родной земли.
Память народная продолжает судить и карать фашистских нелюдей-убийц. Мемориалы в Хатыни и Облинге, в Лидице и Орадуре, в Дальве и Брицаловичах, бесчисленные наши памятники – недрёмные часовые той памяти…
Хатынь и Хатыни
Старик держит мальчика как будто над всей землёй. Такое каменное и такое мягкое тело мёртвого мальчика. Глаза старика чёрной бездною свидетельствуют, что здесь произошло – в Хатыни. И спрашивают у всего мира: так что же здесь было, неужели это правда, люди, то, что с нами было, что с нами делали?
«И меня повели в тот хлев… Дочка, и сын, и жена уже там. И людей столько. Я говорю дочке:
– Почему вы не оделись?
– Дак сорвали с нас одёжу, – говорит дочка.
Ну, пригонят в хлев и закроют, пригонят и закроют. Столько людей нагнали, что и не продохнуть уже, руку не подымешь. Люди кричат, дети эти: известно, столько людей и страх такой. Сено там было, солома, кормили ещё, держали коров. Сверху и подожгли. Подожгли сверху, горит стреха, огонь на людей сыплется, сено, солома загорелись, задыхаются эти люди, так сжали, что дышать уже нечем. Нечем дохнуть. Я сыну говорю:
– Упирайся в стену, ногами и руками упирайся…
А тут двери раскрылись. Раскрылись, а люди не выходят. Что такое? А там – стреляют, стреляют там, говорят.
Но крик такой, что стрельбы той, что стуку того и не слыхать. Известно же, горят люди, огонь на головы, да дети – такой крик, что… Я сыну говорю:
– По головам, по головам надо!
Подсадил его. А сам по низу, между ног. А на меня убитые и завалились. Навалились на меня убитые те, и не продохнуть. Но я двигал плечами – тогда я здоровее ещё был, – стал ползти. Только до порога дополз, а стреха и обвалилась, огонь – на всех… А сын выскочил тоже, только голову ему немного осмалило, волосы обгорели. Отбежал метров пять – его и уложили. На нём люди убитые – из пулемёта всех…
– Вставай, говорю, они уехали, уехали уже!
Стал его вытаскивать, а у него и кишки уже…
Спросил ещё только, жива ли мама…
Не дай бог никому, кто на земле живёт, чтоб видели и слышали горе такое…»
Это – из рассказа Иосифа Иосифовича Каминского, жителя бывшей деревни Хатынь Логойского района Минской области.
Люди из соседних деревень и из далёких городов и стран, остановившись около окаменевшего от горя и гнева отца с ребёнком на ослабевших руках, видят пепельно-серые трубы, с которых, как с колоколен, срывается медный гул. Удары колоколов надтреснутые, короткие, как зажатая боль. Чёрные, как из могильных плит, каменные дорожки ведут людей к каменным калиткам, навсегда раскрытым, к тёмным высоким трубам-колокольням, с написанными на них фамилиями и именами бывших хозяев… Каминский, Каминская, Каминская… Яскевич, Яскевич, Яскевич… Иотка, Иотка, Иотка… Новицкий, Новицкая… 50 лет, 42, 31, 17, 12, 3, 1, 1, 1… Дети, дети, дети…
Не это ли имел в виду фюрер немецкого милитаризма, когда в 1937 году, говоря об обеспечении Германии продуктами питания за счет Востока, бросил зловеще-непонятную фразу: «…ребёнок съедает хлеба больше взрослого…»?
Через каких-то пять лет женщина из полесской деревни Слобода Петриковского района Алена Булава, не зная тех слов бешеного диктатора, своими глазами увидела их реальный смысл:
«…Люди визжат, кричат!.. Боже мой, дети плачут!.. Страшно было, – если бы вы слыхали. Ну, просто страх!.. Некоторых в хаты загоняли, а нас просто так убивали, окружили и так били – на нашей улице…»
И она, одна из немногих уцелевших женщин, будет спрашивать кого-то через наш, поднесённый к её старческим губам микрофон, будет недоумевать за всех людей, за весь мир:
«Я это подумаю, так мне страшно… Я жила в те войны, как те войны были. Уже немолодая… Что это, что это за такое было у них – я не знаю. Это звери были, а не люди. Это не люди были, это – звери были».
Гитлеровская пропагандистская машина вся была направлена на то, чтобы «освободить» корыстного обывателя от всех «химер цивилизации», от всего, что связано с совестью, гуманизмом, культурой. За это ему обещали место в «новой Европе» – где-то в верхах.
«Тот, кто присоединяется ко мне, – шаманил фюрер «тысячелетнего рейха», – призван стать членом этой новой касты. Под этим правящим слоем будет согласно иерархии разделено общество германской нации, под ним – слой новых рабов. Над этим всем будет высоко стоять дворянство, состоящее из особо заслуженных и особо ответственных руководящих лиц… Широким массам рабов будет оказано благодеяние быть неграмотными. А мы сами избавимся от всех гуманных и научных предрассудков»[84].
Это, так сказать, – будущее на тысячу лет вперёд, которое фашизм обещал миру. На языке военных приказов, обращений гитлеровского командования к солдатам оно звучало так:
«У тебя нет сердца, нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сочувствие – убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик, – убивай, этим ты спасёшь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семье и прославишься навеки»[85].
Избавившись от того, что человека сделало и делает человеком, от того, что называли они «гуманными и научными предрассудками», фашисты стали даже не зверьём, как с горечью называет их Алена Булава, а чем-то ещё более диким и несравненно более опасным. Претенденты на звание «сверхчеловека» сделались «сверхзверями»…
…На высоких трубах – фамилии убитых фашистами семей. Трубы эти – на месте бывших изб, дворов, они возвышаются на пригорках и звоном таким вечным, но и таким современным, тревожно-сегодняшним как бы измеряют глубину, самые глубины человеческих душ, тех людей, кто живёт сегодня, кто пришёл, приехал сюда. Так звуком измеряют глубину океана. А приходят, приезжают сюда и дети, и старики, из-за Урала и с Запада – из Польши, из ФРГ, из США… И люди из других белорусских Хатыней, земля которых здесь погребена или названия которых написаны на хатынской стене, а также из тех белорусских деревень, названия которых тут не обозначены, но судьба которых – тоже хатынская…
Каждый слышит этот звон, и у каждого – своё эхо, своя память о минувшей войне, своя или своих отцов, дедов…
Но после Хатыни она делается острее, должна такой делаться – человеческая память. Потому что то, что произошло здесь, что творилось в белорусских деревнях, касается всех, и об этом должны знать все. Потому что судьба у человечества – одна. Будущее у человечества – одно.
Это по-особому чувствуют здесь, в Хатыни. Многие.
«Трудно почувствовать полностью глубину мучений другого, если сам не узнал беспредельность трагедии, – пишет американский журналист Майкл Давидов. – Я пришёл к выводу, что данные о тяжких испытаниях Белоруссии выходят за пределы моей способности постичь и осознать трагическое. Четвёртая часть её населения убита, и восемьдесят процентов её территории превращено в пепел. Как представить такое? Это было бы подобно трудно вообразимой картине: более пятидесяти миллионов американцев убито и вся наша страна разрушена, за исключением её восточного побережья»[86].
У немецкого фашизма были свои маски. Временные. Одна – для Франции. Вторая – для Норвегии. Третья – для бельгийцев, скандинавов. Ещё одна – для словаков или болгар…
Настоящий, без маски, оскал гитлеризма видели в спрятанных за колючей проволокой Майданеках и Освенцимах.
Но чем дальше германский фашизм забирался на восток, тем меньше он прятался за маску «европеизма». Здесь уже он вышел из-за колючих проволок, выполз из гестаповских подземелий, здесь он в открытую бросился на деревни и города – на миллионы людей, на детей, на женщин и стариков, на поляков, белорусов, украинцев, русских, на всех, кто по их тайным планам не должен жить, занимать «жизненное пространство».
«Нашей задачей является не германизировать Восток в старом смысле этого слова, т. е. привить населению немецкий язык и немецкие законы, а добиться того, чтобы на Востоке жили люди только действительно немецкой, германской крови»