[87], – уже открыто в печати высказывался Гиммлер в августе 1942 года.
Но и это, как ни широко, как ни ужасающе масштабно такое делалось, – и оно было только началом. Если иметь в виду фашистские планы «окончательного урегулирования» в масштабах целых континентов…
Что готовил миру, человечеству фашизм в первой половине двадцатого столетия, об этом сегодня люди знают.
Но живут среди людей те, кто может рассказать, как это реально было и как это было бы, если б случилось самое ужасное и фашизм вырвал бы из рук человечества будущее.
Что бы мы ни знали, ни читали о фашизме, эти люди фашизм увидели ближе нас, увидели совсем вблизи – оскал «сверхзверя» в ту минуту, когда уже ничто не стояло между фашистом и его жертвой, и тот открывался весь, со всем, что в нём было и чего больше не было…
Хатынь – символ убитых фашистами белорусских деревень. Здесь погибло в огне 149 жителей. В других Хатынях – больше, в некоторых – меньше. Чем измерить муки даже одной семьи, где боль матери, отца в миллион раз умножены на боль и ужас их детей, которые рядом…
Спросите у любой женщины: сколько человек убили в деревне? – и всегда услышите, что «много! ой, много!» Тысячу ли, сотню ли, или десять человек убили, сожгли – говорится с одинаково большой болью, острой жалостью. Это – народное понятие, чувство, стихийно-гуманистическое.
А если не одна, а сотни семей – тысяча восемьсот сорок три человека! Как в деревне Борки.
Это была большая деревня на Бобруйщине, а точнее – несколько деревень-поселков, которые объединяла жизнь одного колхоза.
А в тот июльский день 1942 года их объединила смерть.
В теперешних Борках, послевоенных, живут совсем другие люди. И только несколько человек – из прежних, убитых. Они вам расскажут, как было в тот день.
Некоторые и сегодня задыхаются, как от невыносимой тяжести, когда начинают свой рассказ. От немолодой уже, болезненного вида женщины Марии Пилиповны Закадыницы мы услышали всего несколько фраз: не хватает человеку дыхания, чтобы сказать ещё что-то. Память сжимает горло…
«…Я уже не могу даже и говорить, как меня они сильно били, и мальчиков моих, у меня трое было… Дак я говорю: «Не ходите за мной…» Я уже этих детей оставляю на берегу, сама в озеро, в воду, дети эти плачут, а я в воду, ну, думаю, утоплюсь, и всё. Не, потом детей этих взяла и лежу, лежим, а одного в руках держу, как видим – идут снова немцы… Не, не подошли. И я лежала, лежала…
Вопрос: – А они ходили из хаты в хату?
– Берут – и в хату, если на дворе, и в хату! И в каждой хате так. И мою сестру, и мать, и всех моих… А потом хаты спалили. А потом мы в лес пошли, кто остался, и там жили дети мои, траву ели.
Много побили, ой, много! Считайте, всю деревню…»
У Анастасьи Илларионовны Касперовой и здоровья ещё осталось, и видела она больше. Помнит женщина обстоятельно и много. Ясные глаза, светлое, открытое лицо, рассказывает она громко, нараспев – и чем дальше, тем громче…
«…Ну, как началось… Мы легли спать. Утром моя мама вышла во двор и говорит:
– Знаешь что, дочка, разбуди хозяина.
А мой хозяин, когда едут немцы, – мы жили на том посёлке, – удирает. Встал это мой хозяин, вышел во двор, заходит назад в квартиру и говорит:
– Уже нельзя в лес выйти. Уже оцепили кругом нас.
Ну, мы уже сидим. Только утро стало – сейчас мотоцикл идёт по улице. Просто один, так себе. Обошёл все посёлки. У нас тут, може, семь было их, посёлков. Он вокруг все и обошёл. Я говорю:
– Что-то будет.
Мой хозяин говорит:
– Готовьте вы завтрак.
Ну, мы печь затопили. У меня трое детей было, хозяин и мама. Ну, дак я пошла за водой, взяла ведро, а колодезь вот тут у нас. Таскаю воду – что-то около меня пули свистят: «и-и-и-и-и», вот просто: «ти-и-в!» Они, видать, на опушке леса были и меня уже брали в бинокль и по мне, видать, стреляли. Ну, я набрала воды и пришла.
– Знаете что, прямо на меня стреляют. Прямо пули возле меня тивкают! Ну, что ж, говорю, ведь у нас уже так было, что людей брали, – може, снова будут брать, може, куда сгонять будут?
Советуемся в квартире, не знаем что. И видим: по той дороге, с того Дзержинского посёлка народ идёт. Полицейские ведут свои семьи…
Вопрос: – У вас полицейские были в Борках?
– Гарнизона не было, а полицейские были. Тут они собирались, свои и отовсюду. Тут уже они прятались или, кто их знает, боялись партизан. Прятались по хатам.
Ну, так мой хозяин говорит:
– Повели дзержинские полицейские свои семьи. Потом мы слышим, что получился выстрел в школе.
Около школы такой выстрел, что прямо страшно! Мой хозяин вышел на улицу и другой сосед. Сидим. И сейчас идёт машина. А у меня эта невестка, как вам сказать, гостит, дак невестка говорит:
– Знаете что, наверно, и нас поубивают.
И пришёл её мальчик. И обуты ноги его в лаптях, в этих, в резиновых. В войну обували в резину. Дак она говорит:
– Сынок мой, сынок, что ж ты в эту резину обулся? Твои ж очень будут ножки долго гореть. В резине.
А я говорю:
– Что ты говоришь, Вольга, что ты говоришь!
– Чувствуется, что будем гореть, что нас убьют.
А я ей говорю:
– Не-а!
Вот, скажите: може, сердце… Я вот как чувствую, что жива буду. Я ей отвечаю:
– Мы, говорю, живы будем.
А она говорит:
– Я чувствую, убьют.
Вопрос: – А сколько тому мальчику было?
– А лет так, може, восемь. Тогда видим, машина приходит. И сразу эта машина поворачивается орудием, или как его. И мы так это заплакали и говорим:
– Ой, будут бить, бить, наверно, по деревне.
Испугались. А моя свекровка говорит:
– Пойду, може, они по яички пришли, дак пойду я, говорит, хоть яички соберу да отдам им.
Уже откупались. Душу… Она пошла, и эта с мальчиком – вслед. Как они пошли, и к ним пошли три немца. И у них, у свёкра, получился выстрел. Мы вот так, как за частоколом, жили. Как получились выстрелы в их квартире, мы плакать все стали. А мой хозяин говорит:
– Не плачьте. Это не за вами машина пришла, а за мной.
Он думал, как раньше забирали мужчин в лагерь, так и теперь. А я ему отвечаю:
– За кем она ни пришла, а нам всё одно плакать.
Тогда он говорит:
– Ну, давайте глядеть, може, это они курей бьют. Може, вышли, в хлеву кабана бьют.
Не-а, и кабан выскочил, и куры ходят. Не, свёкра семью убили. И сейчас, как только убили, – идут втроём к нам. Вот же рядом так.
К нам пришли…
Это – как кому жить остаться. Идут, а мы так все руки стали ломать, что уже надо расстаться с этим светом, идут же… Подошли к калитке к нашей и так что-то цоп… Не, не так. Шли они и что-то вернулись на крыльцо.
Може, там ещё не убили душу. Мы поняли уже сами после. Они это… Душа одна… Эта девочка, она, видать, как ожила – приглушили, что ли, – она заплакала. Назад вернулись, и слышу – выстрел получился – они добили эту девочку. И пошли назад. А мы всё равно стоим, дожидаемся. И сами растерялись, и не знаем, что делать. Потом идут они назад – прямо к нам в калитку. Идут и стали у калитки. А мы так на них в окно смотрим, а они на нас – и так плачем мы! Потом они что-то… А задний, один, залопотал, по-немецки говорить стал – и пошли назад через улицу. Потому что там крайний остаётся ещё двор. Они пропускают тот двор. Дак они пошли в тот двор, а в том дворе, мы знаем, что никого нема, там уже вышли, утекли с того двора. Дак я говорю… Не-е, он говорит:
– Валечка, – это у нас дочка, – сходи погляди, что там у деда.
Она пошла – она не могла отцу отказать и пошла. Это – когда они уже ушли. Поглядела: а там все убитые, девочка та, видать, хотела в дверь, они её тут и убили. Как бежит наша Валечка:
– Татка мой! (Лезет через забор и так во!) Папочка мой!..
Показывает нам: утекайте! Вскочила в хату.
– Убили уже всех, папочка, у дедушки. Утекаемте, татка!..
А дед, говорит, лежит около стола, и так через всю комнату кровь течёт…
Я в эту руку взяла хлопца, а в эту – девку и пошла. И захожу в соседний двор…
А дети ж уже видели убитых, дак они:
– Мамка наша родная, спаси нашу жизнь, спрячь нас куда-нибудь.
Говорю:
– Детки мои, жито маленькое, ни быльняка нигде нема ещё, куда ж я вас, детки, спрячу.
Поздняя ж такая весна была. Оно не выросло ещё нигде ничего. И говорю:
– Я не могу вас, детки, схоронить… Как сумеете, так спрятайтесь.
А жена соседа просится у своего:
– Бежимте! Бежимте! Сенечка, бежимте!..
А он говорит:
– Не, никуда не пойдёшь, – и заворачивает ребёнка в платок вязаный, большой, а нам говорит: – А вы выйдите.
Ну, раз «выйдите» – може, и нас убили б там вместе с ними – ну, раз «выйдите» – мы и ушли. За этих за двоих детей – и ушла. Разломала такой высокий частокол, перелезла с детьми, через один двор вышла на улицу. Там стоит женщина.
– Тёточка, говорю, наших родителей убили, а куда ж мы денемся?
А она говорит… Вообще, нарвалась на самостоятельную женщину. Она говорит:
– Знаете что, побежимте в лес, я забегу за своими сыновьями, и побежим в лес.
– Ну, говорю, побежим.
Я ещё во двор зашла, ещё зашла, захожу в этот двор – гонят меня из этого двора:
– Иди, иди от нас!
Вроде это их убьют за моих детей. Я говорю:
– Мне уже дальше некуда идти. Я уже никуда не пойду. Я уже остаюсь у вас.
Они выскочили, поглядели, а у ихнего дядьки – через улицу так жил – восемь душ семьи… И там эти деточки и мать вышли и сели на огороде своём и вот так ручечками просились, расставивши, а он их – вот так подряд стреляет, стреляет – всех пострелял… Дак хозяйка повидала это, вскочила во двор и говорит:
– Ну, утекаем теперь, тётка!
Она прогоняла меня, а это видит, что делается, дак и они: «Бежим!» Собрались, вышли. Дак и та женщина, что за сыновьями забегала, идёт. И дочка моя старшая бежит. А там вода была такая, яма большая, дак она, моя дочка, с её сыном упали в эту яму да давай топиться, а она стоит да говорит: