– Не, не приезжали.
Ну, и ничего больше не сказал. Ну, мы и пошли. Тогда он говорит:
– Налево.
Мы налево повернули, подошли: стоят возы, и кони стоят. Я тогда пошла, думаю: «Пойду-ка я в хату». Подошла – ой-ё-ё! Стонут люди! Я уже не могла в хату зайти: «Ой-ёй-ёй!» Как только я из хаты – идут вшестером. Идут вшестером и нас этих всех двенадцать человек:
– Зайдите в хату! Скорей, скорей, скорей!
Ну, мы забежали в хату.
– Давайте документы! – мужчинам. Правда, мой хозяин отдал документ. Они его тут бросили. Тогда:
– Ложитесь ничком!
Ну, и мы все… Легли. Тогда… Стоит он так на пороге – мы вот тут лежим. Бил он, бил, бил, бил, бил… Разрывными, всякими. Слышу – меня по плечам. Ну… Оно не болит сразу. Как застрелят тебя – ничего не болит. Только чувствую: кровь пошла-а-а, пошла-а-а!
Я лежу.
И многих так…
Никто ничего не говорит. И ранетые не говорят, и убитые…
Настрелялся он, наверно, охоту согнал. Потом говорит:
– Капут! Пойдём.
Ну, и собрались они, и ушли. Я подняла голову. Хозяина моего уже убили в голову, другой там хлопец лежал – того убили в голову. Мужчина с нами пожилой лежал – того не убили, а сына убили, такого ладного. Ну, и тот мужчина поднялся.
И другая женщина, Дуня Князева, говорит:
– Пойдём и мы.
– Не, – говорю я, – не пойду я. Не пойду, пока не будет хата гореть.
Потом она в окно поглядела:
– Нема, пойдём.
Я говорю:
– Не, иди, я не пойду. Раз уже хозяина убили, буду и я лежать.
Тогда пошли все, и я думаю: «Пойду и я». Только я шевельнулась, а за мной – два мальчика и три девки. Ну, они ранетые все. За мной ползут. Я вышла во двор, поглядела – нема никого. Я тогда – частокольчик такой стоял – я думаю: полезу в ячмень. Я вот так подняла частоколины да и хотела лезть. А уже бок мой болит. Вылезла в ту дырку таки. Полезла в ячмень. За мной – дети те все. Никуда не отходят. Я говорю.
– Деточки, расползайтесь!
А никто – никуда! И лежали мы до самого вечера. И сон, и холодно, кто живой, кто мёртвый – не знаем уже. Потом подходит уже этот Перепечин Андрей и стал спрашивать. Я услышала его голос, поднялась. Вот спасибо: они меня перевязали. (Показывает на Перепечина.) Дали мне кухвайку, я оделась, а потом хата уже сгорела, во так, низко. Я хотела туда, где мой хозяин лежит, в огонь. Андрей меня откинул от огня, говорит:
– Иди отсюда, иди домой.
А мой чуть не за полкилометра двор. У кого ни спрошу: «Кто видал моего сына?» – дак кто видел, а кто не видел… Ну, тогда пошли мы в болото. В болоте сидели, сидели. Холодно. И ранетые, в крови. Тогда мы взяли, ета, и пошли в Лежанку. В Лежанку пошли мы, перевязали нас, раздели, ета, всё моё, что в крови – я ж вся была, и голова, всё в крови…»
Вольга Мефодьевна Надточеева.
«…Ну, уже некуда прятаться. Пока мы тут с мамой побегали, уже некуда прятаться. Детей же шестеро, все ж малые. Уже видим: машина едет легковая, и сидят там какие-то с кукардами. Они остановились около нас и спрашивают:
– В каком направлении стреляли партизаны?
– Мать моя говорит, что мы ничего не знаем, никаких партизан не видели.
– Ну, говорит, через два часа вы уже увидите!..
Мать моя пришла да и говорит:
– Что это он сказал?
Ну, и оцепили они деревню, и расставили этих своих патрулей, и стали бить. Только мы стали в лес туда бежать, а тут из пулемёта по нас. А у матери ж малые дети – ну, куда ж! Большие куда-то разбежались, спрятались, а мы тут, четверо нас осталось, малых, я – самая старшая. Ну, и мать моя в картошку села, а картошка такая низенькая была, и мы около неё сидим. Счас дошли до нашей хаты, заходит за сарай и стал стрелять. А я так вот к стене прислонилась, стою, тогда говорю:
– Мамочка, побегу!
Дак она говорит:
– Деточка, не знаю, как хочешь, беги, не могу тебя и ни тут держать, и никак, как хочешь… Беги.
Только я ткнулась бежать, а меня как кто сзади держит, не могу оторваться от стены, так мне страшно. Ну, а они побежали, и всех их побили.
Вопрос: – Тех девочек?
– Двух этих девочек. Всех. Всем головы поразбивали. Тогда, как я выскочила, я их видела. Ну, тут уже мою маму… Стал стрелять по маме. На руках у неё была трёхлетняя девочка – её ранил на руках. Я так вот гляжу, дак она вытянулась, закричала. Мама подняла её на руки, дак оно так синее, синее, а крови не видела, ничего. Потом идёт уже сюда немец, к маме сюда идёт.
Я говорю:
– Мамочка, побегу я в хату. Страшно мне.
Она говорит:
– Деточка, беги.
Тут маму убили. И двух этих девочек. А мальчик маленький испугался и куда-то в хату заскочил, там и сгорел он живой. А я побежала в другую уже, в соседнюю. Не, ещё я бегу, а он – на меня:
– Ишь, куда спряталась, щенок! А ну, говорит, в хату.
Я бегу, а моё всё это тело прямо дубовое стало. Вбегаю в хату, там уже убитые лежат, десять человек убитых. Ой-ёй-ёй! Мне так страшно стало. А тут детей много, много прибежало сюда. Дак они тогда под кровать.
Вопрос: – Дети?
– Дети те. А мне уже некуда, я как-то запоздала, дак я с краю тут легла. Думаю: «Все они живы останутся, а меня убьют, раз я крайняя». А он тогда подошёл к кровати и р-раз отодвинул! Значит, я была крайняя, дак меня кровать загородила, а те, которые от стены, естые все погибли. А я лежу живая. И лежу, меня эта постилка загородила с кровати, не видна я. Кого из нагана добивают, тех, кто хрипел, шевелился. Я лежу.
Потом уже – тихо, тихо, нигде уже… Я голову подняла, а он на пороге стоит, автомат вот так и папироску курит. Сейчас подбегает, постилку эту заворачивает на кровать и стал в меня стрелять. Три раза выстрелил и два раза не попал, а третий попал. Целился мне, видать, в висок, да – пониже, у меня вот шрам чуть-чуть есть. И я лежала калачиком, скорчившись, и в колено пуля прошла. Ну, тогда я вижу: кровь эта течет – и думаю: «Живая ли это я, в сознании? Думаю: ну, уже всё…»
Пётр Юрьевич Перепечин.
«…Я был пацан. Нас было у матери четверо малышей. Брат – двадцать шестого года, который остался жив, сестра – тридцать третьего и тридцать седьмого – брат. Отец умер в тридцать седьмом году. Брат старший пошёл прятаться в ячмень, а в это время бежала Бобкова Мария. Она теперь в Могилёве живёт. Девушка. Выскочила. Мы в одном классе учились с нею. Бежала и кричала:
– Утекайте, хоронитесь, убивают всех подряд!
Я маму стал просить, говорить, что, значит, пойдём хорониться.
Мама что-то или растерялась она, или ещё что:
– Никуда, говорит, не пойдём.
Ну, тогда я стал просить, чтоб младшего брата или сестру отдала, чтоб мне уйти вдвоём. Она не пустила, говорит:
– Иди, если хочешь, один, раз тебе надо так.
Ну, а потом в ета время, когда мы… Увидели мы уже, что подвигаются сюды, мы в свой двор зашли, туда, к сараю, сели вдоль забора: я самый крайний сел. Заходят двое. Один говорил по-немецки, другой – по-русски, который говорил по-нашему – этот с винтовкой. А тот – с пистолетом. Стал на выходе.
Зашёл тот, который говорил по-русски. Он, конечно, «доброволец».
– Идите в хату, ложитесь.
Ну, мать тут на колени, все мы рядом там, давай просить там: «Паночки, голубчики!» – там всё это… Ну, потом он, значит, хотел меня прикладом ударить. Я сразу поднялся и пошёл впереди. Пошёл впереди, за мной – сестра, тридцать третьего года. Я как шёл – у нас две хаты было, – во вторую хату пошёл, а мать с маленьким тридцать седьмого этот, – в той хате. Он сразу… Мать убили насмерть сразу… Брат долго мучился. Потом зашёл – сестру сразу насмерть… А мне сюда вот в плечо ударил, сюда пуля вышла. Как лежал, закрылся и глаза закрыл. Кровь пошла, я лежал, ну, кто его знает, предположение – книги читал же – кровь есть, думаю: скоро я умру или нет? Ну, потом они… Там стоял отцовский ещё, ну, по-нашему – как чемодан такой – сундук такой. Они там, что лучшее было, выкинули, посмотрели всё, перерыли, ко мне сюда, в кровь выкинули. Ну, и вышли из хаты они, ушли, значит.
Я встал, сестру эту перевернул – мёртвая. Мать лежит – тоже мёртвая. Я ещё брата на руки взял, поносил. Он тоже кончился. Я его матери на руку положил, в окно поглядел – никого нет.
Только выхожу во двор – они выпускают наш скот. Ну, корова там была, овечки. Выгоняют их во двор. Только они, значит, заметили – я через забор перескочил. Они ещё раз выстрелили. Ну, и бежал, как раз набежал на этого старшего брата в ячмене. Он меня положил, и я больше уже и не встал. Раны стали болеть, и больше не встал. Ну, в общем, скот они выгнали, просигналили, значит, когда жечь. Зажгли. Потом, значит, сгорел наш дом. Встали мы, этот брат меня поднял, соседи стали подходить. Ну, и пошли в лес…»
Вот так один за другим садятся к микрофону жители Красницы – когда-то убитой деревни. Следом за Петром Перепечиным – снова женщины – Ева Тумакова, Нина Князева. По какому-то особенному счастью эти люди и ещё несколько десятков краснинцев спаслись в тот день. Палачи сделали свое дело: 857 человек застрелили, сожгли. И всё же не так «чисто», как умели и учились делать. Тут ещё только осваивали приёмы, методы. Потому что были мы на месте и таких деревень, уничтоженных в 1943 и в 1944 годах, когда-то больших, многолюдных (Маковье Осиповичского района, Ямище Шумилинского, Пузичи Солигорского и другие), где ни одна живая душа не спаслась. Ни одного, кто мог бы рассказать. Поле, рожь, памятник в берёзовой рощице – цементная пирамидка с трёхзначным числом убитых, сожжённых, и невидимые жаворонки, что пробуют своим щебетаньем заполнить эту, аж до неба, пустоту… Особенную пустоту, которой нет, может быть, и в самой пустынной пустыне.
Красницу убивали в числе первых (в этой местности). Правда, доходили слухи про Студёнку (также Быховского района), что будто бы перебили там всех людей. Однако, оказывается, тяжело человеку в такое поверить. Даже много чего повидав, пережив.
Каратели всё это учитывали: когда люди уже сильно напуганы, точно знают – тут один «подход». Однако совсем иной, если убийцы могли рассчитывать на такое вот состояние: человек видит, что бьют, убивают всех подряд, а всё не верит, что возможно это…