Я из огненной деревни — страница 79 из 86


Андрей Пилипович Перепечин.

«… Это было 17 июля 1942 года. Раненько, ещё спали все, появился самолёт над Красницей. Вот он стал очень низко летать, все поднялись. И в это время со стороны Давыдович шло очень много немцев. Ну, они прошли через Красницу, ничего никому, так, спокойно прошли. Все не обратили внимания. Снова все разошлись по своим домам, по своим работам. Через некоторое время являются снова те немцы – уже со всех сторон. Оцепили эту деревню и ничего никому не говорят – тихо, и всё. А где-то часа в три дня они начали убивать. Начали убивать с естой стороны. От школы. Сразу в школу загнали несколько человек, там – гранаты, слышны взрывы были. И выстрелы. Но ничего не слыхать: ни крику, ничего. А как это говорил Шакунов, это правда, что весь народ был на сенокосе. Ну, они с сенокоса сгоняли в деревню, никто ж не знал зачем. И вдруг, понимаешь, выбежала одна девчонка, дак её, Бобкова, – ага, Мария, – дак выбежала она, выскочила в окно. Бежит по деревне и кричит:

– Спасайтесь, убивают людей!..»


В Могилёве мы отыскали Марию Бобкову – ту, когдатошнюю девочку, крик которой будто разбудил многих: «Убивают же людей!» Теперь у Марии Викторовны другая фамилия – Павлова, по мужу. В старом деревянном доме, адрес которого нам дали в Краснице, её мы не нашли: переехала в микрорайон Юбилейный. Обычно мы сначала человека видим, слышим, а уже потом узнаём, что с ним было – из его рассказа. Здесь же мы должны были встретиться с женщиной, заранее зная о её судьбе, уже зная её «историю». И мы невольно присматривались к ней, будто узнавали – присматривались к невысокой женщине, со смугловатым худым лицом, что сдержанно смотрела на нас, слушала, зачем это приехали к ней издалека люди. Красница?.. Да, она туда часто ездит, бывает там. Хоть сама давно уже в городе живёт, работает на мелькомбинате. Муж – слесарь. Вон и дочь уже выросла, это она там, на кухне, звучно, по-молодому смеётся – с мужем своим, таким же молодым. У них там свой разговор, свои интересы, а мать – если это людям надо! – села перед нашим микрофоном.


«…Когда немцы оцепили деревню, мама была на сенокосе, а мы – брат мой и три сестры – дома. Недалеко от нас была школа. Когда приехали, они сначала стали убивать этих, беженцев. Они там жили, в школе, несколько семей, и их стали стрелять. А у нас там рядом жил сосед, он был дома. Дак стреляют этих в школе, а пули по деревне так – фи-у, слышно, как летают. Я тогда пошла к нему:

– Ой, говорю, дядя, что-то делается, убивают или что.

А он:

– А, паникёрша! Кто тебя тут будет убивать!

Там они расстреляли, в школе, и начали ходить. Два немца той стороной улицы идут, а два – по этой. По хатам: два – туда, и два – сюда. Наша хата была третья или четвёртая.

Вот они в один дом зашли, там было закрыто, в другой зашли.

Старуха бежала – у неё дочки на болоте были – с внучкой была. Приостановилась и говорит:

– Пойду дальше.

В третий зашли, поубивали всех, кто там был.

Вопрос: – Вы слышали, как стреляли?

– Не, мы не слышали. Они войдут – и там стреляют. А мы всё мотаемся, то к дому своему, то к соседу:

– Мужчины, что ж нам делать?

Страшно, бьют!

У меня сестра и брат были старшие, а я средняя. Ну, тогда идут к нам! Ой, два немца!..

Там были и полицаи, а эти – с бляхами на груди. Страшные такие. Уже убили соседей и к нам идут. Я: «Ой, дядя, глядите: по хатам ходят, убивают, сюда идут!»

Ну, мы тут стали и стоим. Я в своём доме не была. Две сестры там были – убили. Идут сюда! А мы с братом тут. Брат после болезни, был совсем слабый. Если б он был здоровее, и он бы убежал. А он был совсем слабый.

Полицейский и говорит:

– Идите в хату!

– Ой! – все закричали. – Что делать?

Мы все тогда – этот мужчина, у него была семья пять душ, я шестая – сейчас мы все ничком, положились на пол и стали кричать. Ну, я уже не помню, кто там как кричал. Они сейчас – винтовки там или пулемёты, и давай в этих людей стрелять. Как они первый раз выстрелили… Как раз около окна стоял сундук… Как они первый раз выстрелили, я тогда на сундук, в горячке, что ли, на сундук, а окно это открывалось – я в окно. Рукой толкнула и на улицу побежала. Когда я побежала, два немца с другой стороны шли. Поубивали в другой хате и шли. Они полопотали, а я – по деревне, на тот конец. Они ещё там не проходили, они только тут начали. Я побежала, люди стоят, всё спрашивают:

– Что там, Маня, что там?

Я говорю:

– Ой, утекайте, убивают немцы!

Тогда – кто куда, табунами. Побежали прятаться, кто куда. А тех, кто на болоте были, маму нашу, тех загнали также в хату и гранаты кидали, а кого – спалили.

А дочка того хозяина тоже за мной кинулась в окно, а немец ей в плечо, и она назад, в грудь упала. Но осталась жива, в Брестской области живёт.

Люди говорят, что, когда я бежала, меня узнать не могли: чёрная, чёрная, страшная! Я иногда езжу туда, мне говорят:

– Ну, ты нам жизнь спасла. Стояли б и ждали, пока подойдут немцы.

А мы потом в рожь спрятались, во ржи сидели. Потом они затрубили, сигнал дали и уехали…»

4

Если долго, несколько лет подряд, ездишь, слушаешь всё это, записываешь, из-под жуткой, невозможной правды людских рассказов и документов выступают какие-то общие черты всего этого явления – белорусских Хатыней.

Фашистская машина массовых убийств работала с учётом человеческой психологии. Психологии человеческой массы, которую убивают. Так было в гитлеровских концлагерях, и об этом немало говорилось на Нюрнбергском процессе, много написано книг. За колючей проволокой концлагерей механизм убийства был отрегулирован на миллионах жизней и смертей. Не случайно и называют их «фашистскими фабриками смерти». Условия там были стабильные, всегда почти одинаковые.

В деревнях каждый раз обстоятельства иные, они все время меняются. К этому и старалась приспособиться «машина уничтожения», когда она выползла из лагерей смерти, из гестаповских застенков и поползла по польским, белорусским, русским, украинским деревням.

А перед нею человек, вот вы, ваша семья, ваши односельчане. Вас вдруг останавливают среди привычных занятий и говорят:

– Заходите все в хату. Быстрей! Заходите и ложитесь. Лицом вниз!


Вас, ваших детей, вашу мать застрелят – вот сейчас, через минуту. Автоматы нацелены, только нажмёт пальцем…


«…Когда пришли в нашу хату немцы, которые должны были нас расстреливать, дак мне помнится: один немец был высокий… А они были в серых, длинных, ну как эсэсовцы – с черепами. Один с автоматом, а двое были с пистолетами. Они как зашли – у нас стояла детская кроватка, сундук такой деревенский был, бабушки нашей, а так подушка лежала. Я на эту подушку… Как они пришли, так я на эту подушку лицом упал… Потому что мать сказала: «Когда они придут, то падайте, как кто может…» Она уже знала, что будут делать… Я лёг на подушку, а тут лежала сестрёнка моя. Она руками голову обхватила и лежала. И вот они начали стрелять. Я не запомнил… Только помню, что выстрелили, то так вот рука дёрнулась…

Поднял после голову – уже было полно дыму…»

(Иван Александрович Сикирицкий из деревни Левище, живет в городе Слуцке.)


Или: вы сбились всей семьёй посреди хаты, а он уже пришёл – в каске, чужой, нетерпеливо озабоченный своим делом…


«…Нас было в хате восемнадцать человек. Сестра двоюродная с детьми, из Литвич приехала, четверо детей. Все до одного мы посадились на солому в хате и уже ждём. Один немец пришёл, поставил… такой вот, на ножках… пулемёт. Когда он в хату пришёл и пулемёт поставил, дак что-то сказал по-немецки. Тогда я помнила, а теперь уже забыла, что он говорил. И давай строчить! Я ничком как легла, так и осталась только одна… Убили.

Лежала я, долго лежала.

Забрали всё, что там было, – слышно было, как бубнили. Что-то они говорили, но по-немецки.

Я лежала и не двигалась.

Потом – запалили. Икон там было много, дак они сразу иконы запалили, на стол положили сена. Рушник висел на иконах, дак они положили сена на стол и сено и рушник подожгли. Как они пошли, я подняла голову, поглядела – горел угол. Лежу я и слыхать мне, как они только – пок, пок – стреляют людей…»

(Регина Степановна Гридюшка. Засовье Логойского района Минской области.)


Вы на всё это смотрите и свою собственную смерть, что вот сейчас к вам повернётся, – видите!


«…Они тогда – трах! – мать убили из нагана. А я из-за трубы вижу, на печи сидела. Мать убили. Двое было младших, брат и сестра, на кровати спали, – подошли, отвернули одеяло и в головы – тах, тах, тах. Обмерла я – всё… Не кинулась туда, а сижу и думаю – будет… Нехай залазят на печь и убивают…»

(Алена Ильинична Батура. Засовье Логойского района.)


Вы должны что-то делать в считаные секунды, глядя вблизи в лицо смерти. Один закрывает собой, ложась или падая, дитя. Другой, услышав: «Ложитесь!» – бросается через всю хату в окно. Третий – на оружие бросается, безоружный. А кто-то вон, отец, мужчина, идёт первым в хату и первым ложится на пол (рассказ Нины Князевой из деревни Красница)[97]. Человек же до последнего мгновения всё ещё рассчитывает на что-то: может на то, что вот так он оставляет какой-то шанс своим детям. Может, хоть их пожалеют! Или хочет спрятаться и детей спрятать как можно скорее от ещё большей жестокости, лютости садистов – пусть даже в небытие спрятать.

Нина Князева помнит, что отец крикнул, когда мать с детьми бросилась под печь:

– Сгоришь живая!

Что может быть страшней для человека, для отца, когда он только и смог – выбрать своим детям не самую лютую смерть?..


«…Загнали нас, – рассказывала Нина Князева. – Ну, а в хату мы зашли – что делать? Один за другого стали прятаться… Ну, и они стояли:

– Так, долго с вами чикаться? Ложитесь! Только ничком. Ложитесь!..»