А немец и потащил нас в хлев. Аж туда притащил и показывает — накрыл дерюгой-тряпичницей и показывает: не подымайся. А сам пошел и нет его, и нет. Приводит коня. Конь большущий такой. Начали его водить по людям, топтать. Ребят — этим конем… Офицер привел, переводчик. Немец.
Еще люди будут говорить:
— Вы неправильно делаете… господин переводчик!
— Почему, говорит, неправильно?
— По первой мобилизации взят мой… А что вы нас так казните?..
Потом переводчик начал смотреть, как кто лежит — кто живой. Уже было поздненько так. А этим полицаям — как уже они издевались над нами!.. Перво-наперво взяли Выховцову Лиду и потащили. И мальчика штыком пробили. И прямо в яму — и выстрелили. Ну, а потом Шарпенчиху. Тогда Дюбенкину семью. А Дюбенкина девчонка была — звали Яниной, шестнадцать лет ей было. Пришел немец, офицер, и будет говорить:
— Если со мной согласишься — будешь жить, а не согласишься — убьем.
А она:
— Бейте! — За мать загреблась, уже мертвую. — Я никуда не пойду!..
Вот тогда их повели к яме и расстреляли.
И вот мальчик этот больший идет… А я уже не слы5 шала ногами, или я по земле иду, или по небу. Вся горю, иссечена вся, волосы все вырваны, язык распух. Ведут к яме. А больший мальчик:
— Дяденьки, не стреляйте!
И меньший… На руках несла… Не помню больше ничего… Очутилась в яме. Только блеснуло, огонь так… Старшего мальчика первым стрельнул, меня тогда, а тогда младшего. Ну вот зарыли — не помню ничего, а слышу — песок вначале шу-шу, шу-шу, шу-шу… Песок начали кидать. Поползли муравьи в рот, в нос. Тяжело мне было под землей. Они закопали, слышно: дух-дух, дух-дух — пошли…
Это я тогда помнила вроде бы. А как вылезла и отползла, вот так, как до этого домика, — ничего не помню. Помню, что вылезла: „Поползу топиться в речку“. Это я помню. А тогда уже, как свалилась, подниму голову — не могу. Я ж не знала, что я прострелена. Не помню ничего. Говорят, что прострелена: вот, в затылок выстрелено, а пуля вышедши… Привозили этого… врача из-за фронта, на Селявский аэродром. Ага. Я на девятый день пришла к памяти только. Мне рассказывала это, у кого я лежала, — Белькова. Ну, вот. Это немцы поехали — партизаны сюда. А я отползла, легла, и так крови, говорят люди, так нашло… В крови в этой и лежала. Слышу: дух-дух — кто-то заговорил. Из Сосней, там жил такой. Вашень ихняя фамилия, Вашнёвы. Прибежал старик и будет говорить:
— Какая-то баба лежит, женщина убитая. Семеновна! Колхозники, сюды!
Прибежали. А я услышала его голос, поднялась вот Так назад — ударилась, полилась кровь изо рта, из ушей — всюду. Они меня подхватили на тряпичницу, понесли к Бельковым в хату.
Это потом уже — врача. Мой прибежал из отряда, вызвал. Врач этот приехал, песок выкачал из меня. И рвало, и песок шел. Он все выкачал — и песок, и воду… Раны эти мои на языке помазал, тогда сюда, рану эту… Приходили медсестры из отряда, чтоб загноения не было в ране. А в голове у меня все — бом-бом-бом… Никак. А он приехал потом, распер этот череп, и на мозговой оболочке была кровь, какой-то ложечкой доставал он эту кровь. Как достал кровь из мозговой оболочки…
Вопрос: — Врач из-за фронта прилетел?
— В Селявщину, на аэродром. Они меня хотели везти за фронт. А хирург говорит:
— Чтобы вы спаслись, тут надо ведро маку и меду вместе. Мак тереть, толочь и тереть с медом и есть. Вы кровью совсем сошли. Вы тогда поправитесь и встанете. А если не будете этого употреблять… За фронтом вам этого не дадут. Война.
Вот. Так я и поправлялась. Принесло мне население ведро маку за один день, а мед свой был, пчелы свои были. Вот так. Я только на девятый день пришла к памяти, стала есть это, и на пятый, месяц только стала ходить. Вот…»
Потом она нас угощала, снова тихая и добрая. И шофера вышла позвала Закрепление добрых чувств встречи — может, единственной в нашей, всех нас вместе, жизни.
Около крыльца, перед зеленой долиной, цвела сирень. А соловьев, когда мы вышли, не было слышно. Может, что самый полдень, солнце совсем разогнало щедрый после вчерашнего дождя туман, а может, и потому, что все же середина июня, а го и просто случайность, передышка у них.
А случайность это или закономерность — то, что выжила, воскресла она, Акулина Семеновна Иванова? На беду палачам, против которых после свидетельствовала на двух процессах? На радость людям, которые любят добро, — на необычную, жутковатую радость?..
ПОЦЕЛОВАТЬ ПОСЛЕДНИЙ РАЗ…
1
Любовь Семеновна Иванова. Семьдесят пять лет. Горбачево Россонского района Витебской области.
«В партизанах мужик мой не был, он был на фронте. Это мне надо сюда говорить? (Показывает на микрофон) Просто говорить и все? Я и буду просто говорить.
Было такое время, что пришел ворог в деревню Так мы плакали да горевали, но жили на месте, а уже как ворог пришел, дак мы с Лидой — у меня такая подружка была — в лес пошли В лесу скитались Она — учительница У нее двое детей было, а у меня один Витя.
А тут собирали, стреляли, вешали.
Когда я из беженцев пришла, дак на моей хате было написано „Партизанский, бандитский дом“. Во, мой сынок, так было написано. Женя, мой старший сын, пришел из партизан — топором вырубал — нельзя было стереть, а некрасиво было написано на хате, у порога собирали тут людей, стреляли…
У брата моего шесть душ взяли — брата, невестку и три ихних дочки, и внучонка. У меня была одна сестра, и ее взяли. Тут они уже распоряжались, и стреляли, и жгли.
Тут во яма была, и там яма была. Сами себе люди копали ямы. А потом автоматом провели.
Семьдесят человек было там. Когда мы из лесу вернулись, то выкопали их, перевезли на кладбище.
Вопрос; — А как вы по лесу с подругой вашей, с детьми вашими ходили?
— Ходили, сынок мой, ходили… Все расскажу. Канашонки от нас недалеко. Прибегает мой хлопец старший. Вечером. Ему только пошел шестнадцатый годок, и его в партизаны приняли. Говорит:
— Мама, немец в Канашонки пришел!..
Он теперь похоронен аж в Алитусе. И звали его Женя. Женя Иванов Егорович. Дошел он аж до Алитуса, и там убили его. Я уже два раза на могилу ездила…
Ну, а тогда сказал сынок мой:
— Мама, немец в Канашонках!
Тряпки мы свои собрали. Запряг он коня и завез в лес, в болото, Мы с подругой Лидой землянку выкопали, в землянке этой неделю сидели. А с харчами-то как? У нас была картошка закопана. А снег же был! Ночью ходили мы картошку ту из ямы доставать. Варили ее там. А потом собрались ночью, пошли проведать в деревню. Никого нема. Мы вдвоем пришли с Лидой в деревню. Ребят у нее двое, и у меня — один мой, Витя. Детей в землянке оставили, а сами пошли. Ходим по деревне. Никогошеньки нема, только один… Ну, как это? И по-нашему, и по-вашему — бык. Большой, большой бык, и с цепью. С цепи сорвался. Поглядела я в хлев, там у меня оставались овечки. Никого нема. Хата — цела. Мы поглядели и пошли. Ну, а завтра, решили, пойдем еще раз домой. Уже с детьми. Никого нет — не будет немцев.
Переспали мы ночь в землянке. Какой там сон на сырой земельке? У нас же там ничего не было. От, може, тряпка была какая. А раненько выбрались и домой.
У нее там хата была, такая маленькая. Фельдшерская вошебойка была, а она, Лида, потом приехала из Витебска и там жила. И супу наварили мы какого-то. А потом глядим: снег белый-белый, и видно, что люди так идут — как темная хмара, человек от человека, как вот от этой стенки до этой. Ехали дорогой, а потом тут у нас озеро, да и по озеру идут — плотно-плотно!..
А мы только что вошли в хату и уселись. Если б нас застали там, в лесу, в землянке — так бы нам и все было.
Мы как сидели в хате, так и суп наш и все осталось. А ребята эти голодные. Мы уже и есть не хотели. И Входит полицай. А у нее были галоши, мокрые, положила на загнеток просушить. Он галоши берет и за пазуху. Мы ничего не говорим. Ага. За пазуху положил, а тут сейчас входит немец.
— Матке, матке, матке!.. Партизан у вас есть?
— Нет у нас партизана.
— А вы, — говорит он чисто на русский язык, — вы уже прочищенные?
А мы сидим и трясемся: и у нее сын в отряде, и у меня…
Так они в лес и ушли от нас.
А этот полицай испугался, как немец пришел. Запахнул немного эти галоши. А мы уже молчим.
Потом глядим в окно — оттудочка едут наши люди. На возах с детьми бабы, старики… Они уже это прочищенные. Идут, идут… И кони, и коровы, и люди идут. А я говорю:
— Ну, Лида Ивановна, и мы пойдем вместе.
Мой хлопчик так заболел, кровавым поносом. Нужна горячая еда, а он не мог без горячей. Так ослабел. А ейные, Лидины, здоровее ребяты. Держу я этого своего за руку и не знаю, что с ним делать… Тут идет одна, Анюта Степаниха. Она где-то там в Латвии живет теперь. А я веду малого и говорю:
— Анютка, возьми моего Витю. Може, моя жизнь тут останется. А я, говорю, пойду, куда мои глазы глядят. Люди прочищенные идут, и мы сзади за ними пойдем, как прочищенные. Лида идет с ребятами своими, а мой валится…
А у нее, у той Анюты, значит, дочка была, девка годов шестнадцать. И этот мой партизан, Женя мой, и эта девка — они, как в школу ходили, то они подруживали. Это Клавдя она, дай бог ей много лет жить и сегодня! Как я так сказала ее матери, то мать ничего не сказала, а Клавдя эта подошла, моего Витю за руку и повела в хату. У него кровавый понос был, уже он идти не может…
А снег!.. А куда ж идти? Неизвестно. А я подымусь — Да об землю: дитя — один глаз был во лбу, да и тот здесь остался… Она, правда, моя подружка Лида, меня под Руку:
— Как-нибудь шагу прибавь, как-нибудь шагу прибавь!..
И мы сюда вот… Отсюда улица как раз, той улицей нашей и — на большак. Оттуда немцы едут и едут на конях. И шкафы, и свиней, и овец везут из-под Старины. Старина горит, и Кулешово горит — все, все горит!.. А мы отсюда уже напротив плывем.
А из нашей деревни да был полицай. Ну, не полицай, по он тоже был не советский человек. Я только его и боялась. Так меня тут никто не знает, а он знает. Ну, думаю, если уже он встретит меня, то мне не жить…