Не знаешь, куда уже кидаться, уже окружены. Пришла соседка, тоже спрашивает, что мы делать будем.
— Ничего, — говорю.
Затопила печь, поставила горшок картошки… А зачем она мне?.. Уже без памяти я. И ушли они, сосед с соседкой. Взяли „машинку“[51] — и пошли — тоже в печи разжигать.
Потом муж глядит в окно — так на деревню, а потом говорит:
— Ну, баба, будем утекать: уже идут немцы оттуда и гонят народ.
Тогда мы в эту сторону… Было еще окно приставлено, дак он вынул то окно — кулаком вот так выбил, да этого хлопчика малого… Сам вылез, а потом этого хлопчика малого взял и перед собой… Тут сад был большой, школьный, дак он в этот сад. А я еще поглядела через окно — их уже никого нема, хата раскрыта… И пошли мы в этот сад, чтобы потом в лес. Он выглянул да говорит:
— Никуда уже, в лес уже никак. Уже хата горит. Ну, куда деваться? И там уже немцы стоят, где я брала картошку, при этой яме. И тут немцы, и там немцы. Дак он и будет говорить, мой муж:
— Нема нам уже куда утекать…
Лозина была такая большая, и маленькие отросточки этой лозины. И мы — туда вчетвером: двое хлопчиков и этот маленький, дак мы его качаем на руках, чтоб он не плакал. А старший вот так ничком, согнувшись, около нас. А девочка старшая, та — от нас… Тут жито было. Хотела в лог, дак по ней выстрелили, и она — в жито.
Сидим в этом кусте, уже вчетвером. Мы вот так сидим в этой лозине, а вот так недалечко — стежка. И по этой стежке немцы идут. И вот так автоматы несут, но глядят туда, в лес. Мы сидим под ногами… Я говорю:
— Будем утекать? А он говорит:
— Не показывайся.
А трава большая, вот так, по пояс, и мы сидим так.
Я не помнила ничего. Школу жгли уже, людей убивали — ну, не помнила я ничего, что это жгут, убивают… Он еще помнил, мужчина, дак он еще больше немного…
Младший хлопчик давай плакать… Уже вокруг нас хаты горят, за дымом мы не видим ничего, а этот хлопчик давай плакать:
— Кашки!
Хозяин мой говорит:
— Не будет места тут нам.
Этот, старший, пополз по траве — дал ему крыжовника. Такой вот, как теперь, зеленый, завязь, нашморгая ему и говорит:
— На, ешь! Заткнись только!
Он, этот хлопчик, крыжовник тот ест, съел весь да плачет. Известно ж, натощак.
Ну, а уже тут пожгли кругом, около нас, и уже на том конце горит, и стреляют там, и все.
Он вышел, немножко поглядел, говорит:
— Не место нам тут. Дитя плачет. Давай в лог туда с ним.
Я его перекинула вот так через плечи и пошла в тот лог. А тогда уже — там Мощенка горит, уже дым. Я тогда лесом — вот так, а тогда — и там крапужина, канавка такая есть на горе — в эту канавку с этим дитем… А тут уже я не знаю, кто где. Он искал старшей девочки — по житу, всюду… Коня убили нашего, он нашел в жите. А эта девчинёха уже бежала из жита… Там сестра, в другой деревне, дак она бежит и плачет… А тогда вышла женщина и говорит:
— Не плачь, девочка: мама тут вот с дитем.
Я ее оставила там, а сама прибежала поглядеть, что тут. Скотину угнали, все угнали. А корова была еще только отелилась, дак она утекала с поля. Я и думала, что она так и от них, от немцев, убежит. Дак я вышла на пригорок, гляжу…
А он говорит:
— Не гляди ты на корову! Давай куда пойдем на ночь.
— Ну, куда ж пойдем — пойдем туда, где дитя. Пошли мы, переночевали в этой деревне, назад пришли — ну, что ж делать, нема чего ни есть, ничего ж нема. Тут еще картошка была, дак мы взяли картошки будем варить.
Только стали варить на этом погорелище — оттуда немец ползет, из хвойничка… Мужик мой поглядел и говорит:
— Не место тут, будем бросать эту картошку…
И ушли мы. А еще я спрятала, было, молока кувшинчик в дрова. И они не сгорели, эти дрова. Мы за этот кувшинчик — в жито, и этому хлопчику дали. Он и голову мыл, и ел, все там! (Смеется.) Дитя! Чтоб хоть не плакал. Ну, и посидели так до вечера. А тогда уже вечером… Деревня тут, три километра. Дак он говорит:
— Темнеет. Пойдем мы в эту деревню, там, може, пустят ночевать.
Там мы уже ночевали, в той деревне. А они тут еще и назавтра… Еще две хаты не спалили, ожидали, что соберутся люди еще. Ну, кто ж пойдет в эту хату? Никто не пошел. Назавтра те пришли, тут и стреляли, брали и свиней, и курей еще ловили, и хаты эти две спалили тогда…»
Послушайте еще Алену Ильиничну Батуру из Засовья Логойского района.
«…Между собой они ничего не говорили. Только с матерью. Спрашивали, где сыны…
Пошли в другую хату, к соседу. А я осталась одна. Что ж мне делать? Слезла я с этой печи. Так, слышу, выстрел у соседа. Мама лежит вот так, убитая. Кровь фонтаном бьет. Брат и сестра убитые на койке, фонтаном кровь бьет. Что ж мне делать? К жизни я еще стремилась. Судьба такая на свете. Я тогда открыла погреб, дощечки две, залезла в погреб этот и закрылась сама с собою. Когда я туда залазила, то увидела, что одна хата горит… Наверно, будут и эту жечь. Дымом мне будет хуже душиться — лучше пусть они меня выстрелом! Давай вылезу. А как я залазила в этот погреб, то мама лежала вот так, убитая, на полу, а у меня была блузка белая, то она затекла кровью. Плечи затекли кровью. Я и не видела, после осмотрелась уже. Я вылезла и выползла в огород. Так вот две грядки были, мама бураков посадила там. Я в борозду влезла, ничком легла, распласталась — нехай тут уже… Слышу, они там у соседа строчат… Хотела бы, чтоб земля провалилась, да чтоб этак поглубже. После слышу: идут жечь нашу хату.
— Вот, говорят, наверно, удирала, в огороде убили.
Слышу я это, слышу, а не повернусь, не могу… Как они будут вот так стрелять… Я ж видела, как маму убивали… Не повернусь, ни головы не поверну — убивайте и что хотите! Лежу, лежу так… Они пошли, хату подпалили. Хата горит, на меня искры… Мне уже трудно. Искры сыплются. Где уже кофточка сухая, она тлеет. Я возьму так вот земли — и так во облегчу. Посыплю — и легко мне. Чувствую — тут уже около пояса мне печет, тлеет. Я опять этой рукою… А они, вот, занялись соседями, пошли к соседям хату жечь. Ой, как трудно, тяже ло! Слышу — они говорят, и по-нашему, и гергечут всяк… Никак мне не выползти. А после они в третью хату пошли, убивать. Потом я — так вот, так вот, как говорят — по-пластунски, локтями, локтями, как змея какая, выкатилась из этих гряд, вкатилась туда, где картошка посажена. И лежу в разоре, тоже в борозде. Выстрелы. Пули — тив-тив-тив! Деревня горит, бревна валятся, искрит… Ой, конец свету. Я думала, что я уже осталась на свете одна. Конец свету, а я одна, что я буду одна делать? Мне страшно уже одной жить… Я думаю, что и во всех деревнях так, и уже конец свету, и больше народу не будет. И свету не будет.
Лежала я, лежала, пока это все не погорело. После уже, когда солнце повернуло за полдень, села я уже. Тихо стало — ни пули не свистят, ничего… Гляжу, а Амлишево, другая деревня, горит. Все, думаю я, конец всему… Что мне делать? А еще, вот, деревня Горелое — не горит. Думаю: пойду я туда, там люди есть. Собралась и пошла. Шла по деревне, босая, голая, в крови эти, плечи, у меня были… Туда, за речкой, это Горелое. Минула я деревню свою… Вся деревня горит, эти трупы шкварчат, горят синим огнем — люди горят. Поглядишь — и мне уже одна путь: иду в эту деревню уцелевшую…
Оглянусь я — за мной дядька бежит. Как я оглянусь — он рукою махнет и махнет, а я — еще, я — еще!.. А дядька этот за мной. Он бежит, а мне кажется, что немец в комбинезоне. За куст спряталась. А уже обессилела, не могу… Со страху, со всего тамака… За куст заслонилась — ну, тут уже меня убьют… Глаза так вот закрыла и сижу…
Подходит этот дядька.
— Кто это? — говорит.
Гляжу — знакомый, Неверка Владя.
— Ай, — говорит он, — как ты одна осталась? Уцепилась я за него, а он:
— Тихо, не плачь. И я только с женкой остался, всю семью убили. И мать убили. А я через окно утек. Пойдем на Амлишево, на болото.
А то Амлишево горит… Все сгорело, а амлишевцы в болоте сидят. А моя тетя была в Амлишеве. Я рада этому дядьке: что еще на свете человек есть! Да еще подсказывает, что еще и тетя моя есть, в болоте сидит…
И пошла я с тем человеком туда, в болото. Пришла, правда, тетю свою нашла с семьею, и стали мы уже…
Ой, ой, как уже трудно было…
Уже в болоте я осмотрелась, что все мои плечи в крови — уже от мамы и от брата, от сестры… С кровати капало, лилось. Мамина кровь меня и спасла, только мамина кровь.
Если б не эта кровь на мне, то и могли бы они меня полоснуть.
Жила я одна, одна, а потом замуж вышла, и замуж мой плохой — мужик жуликоватый, меня бросил, детей бросил, трое детей, три девочки. И я борюсь, их учу, добиваюсь. Правда, первая замуж вышла, десять классов кончила и замуж вышла — ради меня вышла:
— Мама, говорит, будем младших учить. Я тебе буду помогать под старость.
Хорошая она, в Лонве живет. Одна в техникуме, а меньшая — восемь кончила и тоже хочет учиться. Осталась я одна — из-под пуль вышла, из той крови, дак нехай хоть дети мои живут, чтоб они в люди вышли…»
Рассказывает Вольга Фоминична Гайдаш из деревни Первомайск Речицкого района Гомельской области:
«…Четырнадцатого мая сорок третьего года немцы спалили нашу деревню. Мужа моего взяли партизаны-ковпаковцы осенью сорок второго года, и две недели спустя мы переехали в лес. За Ковпаком у нас пошло человек восемьдесят. В лесу мы, партизанские семьи, сидели всю зиму. После нам пришли, сказали:
— Кто у Ковпака, то вы не бойтесь, вас расстреливать не будут.
Сказали это нам свои люди, а людям — немцы. Ну, мы и поприезжали додому. Я тоже в лесу с конем была. Переночевала я у брата, а потом приходит мать моя, свекровь. И говорит, что приходили из полиции и говорили, чтобы я дома была завтра, в десять часов, и чтоб никуда не уходила.
Ну, мне страшно стало, что гоняются за мной.
Зарезала овцу. В лес удирать снова собираюсь… Луплю ту овцу в одиннадцать часов.