Мария Нагорная.
«…Стало уже вечереть, солнце садиться начало… Не зашло еще, но уже село. Ну, мужчины, решили: „Пошли!“ Посмотреть, что там делается. Собралось несколько человек. И я пошла с ними: отец же пошел, дак и я пошла с ними. Выходим на самый уже край, а тут буквально метров за десять — немцы… Зажгли спичку — прикуривали, что ли. Еще не темно было, но в лесу сумерки. И мы тогда снова как бросились назад — врассыпную бросились, кто куда. Одни мы, свои, втроем остались: отец, мать и я. И потеряли этого племянника даже моего.
Вопрос: — А немцы стреляли по вас?
— Стреляли. Они ж в лес боялись идти, а думали, что, може, это партизаны. Но они за нами не побежали, а только обстреляли. А мы спрятались и сидим, да уже одни, никого больше не нашли. Уже и хорошо стемнело, уже и зарево стало гореть. И столько страху, такой треск почему-то, что нам все кажется: кто-то едет на железном ходу… А никто не едет. Оказалось, что это горят дома, от черепицы…»
Мария Кот.
«…А они там жгли, сколько им хотелось, и зажгли все-таки, крыша все-таки загорелась, хоть и черепицею крыта. А сами ушли. Сгорело это дерево, что под черепицей было, и упала эта крыша… Так этот мой хлопец говорит — Мама, а мы сгорим…
А стекла нема в окнах, одни рамы. Повыбивали. А я говорю:
— Ну, куда ж мы денемся? Они ж все еще свистят. Еще стоят поодаль, им там можно еще стоять. Потом сгорела эта крыша, упала, а мы лежим. И не слышно, что они кричали или свистели около этой глинобитки. А потолок это — тресь, тресь, трещит… Ну, что ж, думаю, не убили, то покалечит, как упадет, и кончено будет. Встала я и говорю:
— Ну, теперь утекаем! Утекаем, вылазим! Поднялась я с этой земли, а так вот кровать стояла под окном. Я это стукнула в ту раму и гляжу. Слышим, что где-то кричат, стреляют, люди пищат… И так, и так! А около нас нема никого, тишина.
— Утекаем теперь!
Жора вылез, а я схватила младшую, ей было девять лет… Взяла, поднесла на эту кровать, положила, сама перелезла через нее… Горит и на ней платье, и на мне горит… Вытаскиваю эту девочку. Замчала в ту яму, где там глинобитку делали, положила… И опять же лезу по тому самому огню — за старшей… Это ж, думаю: как упадет потолок — дак уже сгорит! Мало что поубивали, а то ж еще и сгорит!.. Влезла я обратно, вскарабкалась в это окно. Достала старшую. Она была рослая, не такая малая, как я. Дочка! Ей тогда было уже годов семнадцать… Потянула, подняла. Так оно такое молодое, мя-ягкое! Еще теплое дитя, колышется — я ж ее не подниму! А все ж таки набралась силы такой, что подняла. Подтянула ее до кровати, потом на кровать, на подоконник, сама через нее — и снова стянула. Говорю:
— Жоржик, помоги ты мне ее… Говорит:
— Не помогу, мама, я раненный. Я ж вам ничего не помогу.
Я ее затянула в ямку да — листьями… Лопухи там такие разрослись осенью… Прикрыла я их, минуточку передохнула. И мне так страшно там — невозможно! А уже так смеркалось. Уже было погорело: там они раньше подожгли…
— Теперь, говорю, утекаем!..
Там забора кусочек было и картофляник, — проползли мы ползком туда уже. А слышно — около нас людей нема, — а там пищат, кричат! Господи! Кому руки повыкручивали да ноги… Этой Вольке Ворчаковой, как мы ропорим, дак ей содрали всю кожу — ну, как калошу! Да руку выкрутили — так мучили…
А мы утекали. Я еще этак руками разгребла в бороздах картофляника землю, положила хлопца, этого Жоржа, под испод, а сама к нему на ноги, как-то голову положила, и полегли мы… Немного полежали, и так идет машина к этой глинобитке… Нельзя же проехать по селу, горит, дак они шли около этой глинобитки. Ехали. Д уже темно. Открыли борта и пошли с батарейками искать, где кто что выносил. Несут и все — швырь в кузов, а мы лежим… А свиньи, беда на них, чувствуют, что мы лежим, да все — рюх, рюх… Лежу и думаю: если заметят да подойдут — убьют!.. Посветили батарейками, ну не дальше, как вот до стола, но нас не заметили. Пособирали, сколько им чего надо, и уехали…»
Мария Нагорная.
«…В полночь мы вышли. Старшие, они ж волнуются и за скотину, что там оставили, коровы не доены целый день, это ж тоже нехорошо. Пошли. Входим в село. Ничего, тихо. Дошли до своего двора, где горит хата. Корова тоже на своем участке: и скотина чувствует опасность. В огороде стоит. Мать хотела подоить ее. А тут бегут люди снова. Еще ж не знаем мы, что побили людей… Бегут люди из села, те, что оказались там раньше… И один, Березовский, говорит:
— На черта вам те коровы! Немцы ж еще в селе, а вы тут с коровами!..
Снова мы бросаем все и бежим в лес. В этом конце от леса немцев не было, а в том — были.
И вот тогда в лес прибежал Ковальчук. Он был там, в деревне, когда убивали, и он многое рассказал. Не все, но что он видел. Он не знал, что уже всех побили, а думал, что только некоторых…»
Мария Кот.
«…И так я уже обессилела, что ничего не могу. В голове шумит — ничего не слышу… А потом слышу уже — крик, плач… Это уже кто остался где да вышел поглядеть на трупы… Плакали люди. Кто из лесу пришел… Ночь. Это как они уже уехали. Лежим мы, ведь кто его знает, чего они плачут… Потом хотела я подняться, но шаталась, шаталась… Возьму и упаду. Этот хлопец видит, что я не встану — он меня за руку, поднял, я постояла, прошли мы немного, може, шагов десять, я снова упала. Упала, он меня поднял, и говорю уже:
— Доведи ты меня.
А уже глаза послипались землей и кровью, а я не вижу ничего, так позамазывала уже, как разгребала землю… Он меня перевел через улицу: там ровок есть, дак промыть хоть глаза, чтоб видела, куда идти. Вот я промыла эти глаза уже, промыла, а все в крови, вся одежа на мне в крови. Он меня довел к тому ровку… Дак уже ж утекают люди. Бежит Волька Удовинева, что ходила, все партизанам из Минска доставляла… С сестрою своей Маней. Дак они:
— Тетечка, милая!..
Дак я говорю, что нас из семьи только двое осталось, да и то раненный Жорж.
— Перевяжите его.
А чем же я, когда у меня все в крови. И говорят они — Тетя, утекайте, потому что в Прусках[60], говорили, у Свентоховского, что будут опять приезжать!
А тут стоит из Прусок дядька, родственник наш, — прибежали уже меня глядеть… А невестку мою уже свиньи едят, обгрызли… А моя одна родственница говорит:
— Пойдем, перенесем ее куда-нибудь в яму…»
Мария Нагорная.
«…Дождались мы утра. Стало виднеть. Люди все потихоньку, потихоньку собираются на край и выходят из лесу. Утром их, немцев, не стало. Выехали. Набрали, что им надо, скотину и где какое добро у людей, и уехали
Выходим мы на выгон, а тут и партизаны явились Двое. Видать, в разведку. На конях… А еще не знают всей трагедии, что всех это людей побили.
Теперь уже кинулись все в село, на свои участки — кто где есть живой или нема. Помню, что идем и встречаем своего племянника, внука материна. Бежит он. Оказывается, побыл уже на своем участке. Плачет… (Плачет.) Побежали мы туда. Правда, лежит на улице…
Обгоревшая такая… Люди обгорелые такие, страшные! Нельзя рассказать, не видевши…
Ну, и все. Осталось в селе четыре хаты. И два-три гумна, може, не больше.
Партизаны — когда появились — сказали, что опасно тут, надо и остальным прятаться. Так оно и получилось, мы ушли. Ни коней, ни коров. Пешком пошли мы до Рудного, через речку…
Была у нас такая женщина, Нюша Сологубова. Молодая, одна, мать-одиночка, с девочкой маленькой. Она была еще живая. И вот рассказывают, что каким-то чудом остался один клуб. Хата просто была такая. Нюша была раненная, просила очень пить, дак кто-то из людей занесли ее в этот клуб. Ведь не думали, что немцы приедут снова допаливать. И вот они приехали. И дитятко было тоже живое. Кинули это дитя в колодезь… А ее самую кололи — страшно! И зажгли уже хату…
А мы в Рудном поле, под стогом живем. А потом мама говорит, что надо как-то в Прусы добираться — там же люди валяются. И дочка ее.
— Пойду я, — говорит.
А отец… Такое нервное потрясение у него, лежит, трясется. Больной. А мать пошла в Прусы, и с нею пошла еще племянница, моя двоюродная сестра. Чтоб уже смелей. Она из другого села, из Огородников. Приходят они туда, а немцы снова приехали, побыли в воскресенье, а теперь и во вторник приехали. Все вывозили, что могли вывезти. Немцы снова! И им некуда деваться, они кинулись к лесу, добежали под гору, а там люпин, чья-то полоска Тогда ж полоски были, подавали полоски людям всем Дак они в тот люпин и спрятались. А под вечер немцы уехали.
Приехали партизаны — собирать эти кости, где что осталось Мама рассказывает, что один такой, Янковский, считал, считал людей… Где тут сосчитаешь, если все пораспадались, одни косточки… Он только сказал: запомните, кто живой останется, что в этой могиле пятьсот человек. Это кого собрали, а кроме того похоронили, Кто где кого нашел.
И наших: выкопали в саду яму и всех уже закопали — сестру, и двое ее детей, и тетка еще, она жила у нее… Ольга звали, Гулицкая. Так она рассказала то. Приходят. Одна она в хате. Стреляют. Упала.
— Упала, — говорит она, — и лежу, а чувствую, что только прострелена, не мертвая, живая… Гляжу в окно А хата еще не слышно, чтоб горела. Где ж они поворачиваются? Гляжу в окно… Еще посмотрела в зеркало — страшная, вся в крови… Снова легла на то самое место.
А в ее хату загнали еще двух хлопцев, прусских, с улицы загнали в хату. Ее в зале били, а их уже на кухне. Так уже страшно они кончались, хрипели. Може, что молодые? А потом заходят и к ней в залу. Може, хотели поиздеваться… За ногу ее потянули в огонь. Пока что горит только хлев. Дак они решили именно теперь, в эту минуту кинуть ее в огонь. За ногу и потянули, говорит. Голова болтается. Все, говорит, стараюсь, чтоб тем боком, где не ранена. Ведь у нее была прострелена шея и голова так вот… Приволокли к хлеву. Близко ж не подойдут, огонь же — это не костер. Раскачали, один за руку, другой за ногу — и туда. И все-таки в огонь ее не докинули. Рядом она упала. А за дымом им не видать. Пообожглась она. Но отползла в огород, в картошку, на себя земли, сего-того, и так вот осталась жить… Годов десять, как она померла. В Минске. А сын ее живет, работает на тракторном.