Я из огненной деревни… — страница 69 из 83

ХАТЫНЬ И ХАТЫНИ

Старик держит мальчика как будто над всей землей. Такое каменное и такое мягкое тело мертвого мальчика. Глаза старика черной бездною свидетельствуют, что здесь произошло — в Хатыни. И спрашивают у всего мира: так что же здесь было, неужели это правда, люди, то, что с нами было, что с нами делали?

1

«И меня повели в тот хлев… Дочка, и сын, и жена уже там. И людей столько. Я говорю дочке:

— Почему вы не оделись?

— Дак сорвали с нас одежу, — говорит дочка.

Ну, пригонят в хлев и закроют, пригонят и закроют. Столько людей нагнали, что и не продохнуть уже, руку не подымешь. Люди кричат, дети эти: известно, столько людей и страх такой. Сено там было, солома, кормили еще, держали коров. Сверху и подожгли. Подожгли сверху, горит стреха, огонь на людей сыплется, сено, солома загорелись, задыхаются эти люди, так сжали, что дышать уже нечем. Нечем дохнуть. Я сыну говорю:

— Упирайся в стену, ногами и руками упирайся… А тут двери раскрылись. Раскрылись, а люди не выходят. Что такое? А там — стреляют, стреляют там, говорят.

Но крик такой, что стрельбы той, что стуку того и не слыхать. Известно же, горят люди, огонь на головы, да дети — такой крик, что… Я сыну говорю:

— По головам, по головам надо!

Подсадил его. А сам по низу, между ног. А на меня убитые и завалились. Навалились на меня убитые те, и не продохнуть. Но я двигал плечами — тогда я здоровее еще был, — стал ползти. Только до порога дополз, а стреха и обвалилась, огонь — на всех… А сын выскочил тоже только голову ему немного осмалило, волосы обгорели! Отбежал метров пять — его и уложили. На нем люди убитые — из пулемета всех…

— Вставай, говорю, они уехали, уехали уже! Стал его вытаскивать, а у него и кишки уже… Спросил еще только, жива ли мама…

Не дай бог никому, кто на земле живет, чтоб видели и слышали горе такое…»


Это — из рассказа Иосифа Иосифовича Каминского, жителя бывшей деревни Хатынь Логойского района Минской области.


Люди из соседних деревень и из далеких городов и стран, остановившись около окаменевшего от горя и гнева отца с ребенком на ослабевших руках, видят пепельно-серые трубы, с которых, как с колоколен, срывается медный гул. Удары колоколов надтреснутые, короткие, как зажатая боль. Черные, как из могильных плит, каменные дорожки ведут людей к каменным калиткам, навсегда раскрытым, к темным высоким трубам-колокольням, с написанными на них фамилиями и именами бывших хозяев… Каминский, Каминская, Каминская… Яскевич, Яскевич, Яскевич… Иотка, Иотка, Иотка… Новицкий, Новицкая… 50 лет, 42, 31, 17, 12, 3, 1, 1, 1… Дети, дети, дети…

Не это ли имел в виду фюрер немецкого милитаризма, когда в 1937 году, говоря об обеспечении Германии продуктами питания за счет Востока, бросил зловеще непонятную фразу: «…ребенок съедает хлеба больше взрослого…»?

Через каких-то пять лет женщина из полесской деревни Слобода Петриковского района Алена Булава, не зная тех слов бешеного диктатора, своими глазами увидела их реальный смысл:

«…Люди визжат, кричат!.. Боже мой, дети плачут!.. Страшно было, — если бы вы слыхали. Ну, просто страх!.. Некоторых в хаты загоняли, а нас просто так убивали, окружили и так били — на нашей улице…»

И она, одна из немногих уцелевших женщин, будет спрашивать кого-то через наш, поднесенный к ее старческим губам микрофон, будет недоумевать за всех людей, за весь мир:

«Я это подумаю, так мне страшно… Я жила в те войны, как те войны были. Уже немолодая… Что это, что это за такое было у них — я не знаю. Это звери были, а не люди. Это не люди были, это — звери были».

Гитлеровская пропагандистская машина вся была направлена на то, чтобы «освободить» корыстного обывателя от всех «химер цивилизации», от всего, что связано с совестью, гуманизмом, культурой. За это ему обещали место в «новой Европе» — где-то в верхах.

«Тот, кто присоединяется ко мне, — шаманил фюрер „тысячелетнего рейха“, — призван стать членом этой новой касты. Под этим правящим слоем будет согласно иерархии разделено общество германской нации, под ним — слой новых рабов. Над этим всем будет высоко стоять дворянство, состоящее из особо заслуженных и особо ответственных руководящих лиц… Широким массам рабов будет оказано благодеяние быть неграмотными. А мы сами избавимся от всех гуманных и научных предрассудков»[67].

Это, так сказать, — будущее на тысячу лет вперед, которое фашизм обещал миру. На языке военных приказов, обращений гитлеровского командования к солдатам оно звучало так:

«У тебя нет сердца, нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сочувствие — убивай всякого Русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик, — убивай, этим ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семье и прославишься навеки»[68].

Избавившись от того, что человека сделало и делает человеком, от того, что называли они «гуманными и научными предрассудками», фашисты стали даже не зверьем, как с горечью называет их Алена Булава, а чем-то еще более диким и несравненно более опасным. Претенденты на звание «сверхчеловека» сделались «сверхзверями»…

…На высоких трубах — фамилии убитых фашистами семей. Трубы эти — на месте бывших изб, дворов, они возвышаются на пригорках и звоном таким вечным, но и таким современным, тревожно-сегодняшним как бы измеряют глубину, самые глубины человеческих душ, тех людей, кто живет сегодня, кто пришел, приехал сюда. Так звуком измеряют глубину океана. А приходят, приезжают сюда и дети, и старики, из-за Урала и с Запада — из Польши, из ФРГ, из США… И люди из других белорусских Хатыней, земля которых здесь погребена или названия которых написаны на хатынской стене, а также из тех белорусских деревень, названия которых тут не обозначены, но судьба которых — тоже хатынская…

Каждый слышит этот звон, и у каждого — свое эхо, своя память о минувшей войне, своя или своих отцов, дедов…

Но после Хатыни она делается острее, должна такой делаться — человеческая память. Потому что то, что произошло здесь, что творилось в белорусских деревнях, касается всех, и об этом должны знать все. Потому что судьба у человечества — одна. Будущее у человечества — одно.

Это по-особому чувствуют здесь, в Хатыни. Многие.

«Трудно почувствовать полностью глубину мучений другого, если сам не узнал беспредельность трагедии, — пишет американский журналист Майкл Давидов. — Я пришел к выводу, что данные о тяжких испытаниях Белоруссии выходят за пределы моей способности постичь и осознать трагическое. Четвертая часть ее населения убита, и восемьдесят процентов ее территории превращено в пепел. Как представить такое? Это было бы подобно трудно вообразимой картине: более пятидесяти миллионов американцев убито и вся наша страна разрушена, за исключением ее восточного побережья»[69].

У немецкого фашизма были свои маски. Временные. Одна — Для Франции. Вторая — для Норвегии. Третья — для бельгийцев, скандинавов. Еще одна — для словаков или болгар…

Настоящий, без маски, оскал гитлеризма видели в спрятанных за колючей проволокой Майданеках и Освенцимах.

Но чем дальше германский фашизм забирался на восток, тем меньше он прятался за маску «европеизма». Здесь уже он вышел из-за колючих проволок, выполз из гестаповских подземелий, здесь он в открытую бросился на деревни и города — на миллионы людей, на детей, на женщин и стариков, на поляков, белорусов, украинцев, русских, на всех, кто по их тайным планам не должен жить, занимать «жизненное пространство»…

«Нашей задачей является не германизировать Восток в старом смысле этого слова, т. е. привить населению немецкий язык и немецкие законы, а добиться того, чтобы на Востоке жили люди только действительно немецкой, германской крови»[70], - уже открыто в печати высказывался Гиммлер в августе 1942 года.

Но и это, как ни широко, как ни ужасающе масштабно такое делалось, — и оно было только началом. Если иметь в виду фашистские планы «окончательного урегулирования» в масштабах целых континентов…

Что готовил миру, человечеству фашизм в первой половине двадцатого столетия, об этом сегодня люди знают.

Но живут среди людей те, кто может рассказать, как это реально было и как это было бы, если б случилось самое ужасное и фашизм вырвал бы из рук человечества будущее.

Что бы мы ни знали, ни читали о фашизме, эти люди фашизм увидели ближе нас, увидели совсем вблизи — оскал «сверхзверя» в ту минуту, когда уже ничто не стояло между фашистом и его жертвой, и тот открывался весь, со всем, что в нем было и чего больше не было

Хатынь — символ убитых фашистами белорусских деревень. Здесь погибло в огне 149 жителей. В других Хатынях — больше, в некоторых — меньше. Чем измерить муки даже одной семьи, где боль матери, отца в миллион Раз умножены на боль и ужас их детей, которые рядом…

Спросите у любой женщины: сколько человек убили в деревне? — и всегда услышите, что «много! ой, много!» Тысячу ли, сотню ли, или десять человек убили, сожгли —! говорится с одинаково большой болью, острой жалостью. Это — народное понятие, чувство, стихийно-гуманистическое.

А если не одна, а сотни семей — тысяча восемьсот сорок три человека! Как в деревне Борки.

Это была большая деревня на Бобруйщине, а точнее — несколько деревень-поселков, которые объединяла жизнь одного колхоза.

А в тот июльский день 1942 года их объединила смерть.

В теперешних Борках, послевоенных, живут совсем другие люди. И только несколько человек — из прежних, убитых. Они вам расскажут, как было в тот день.

Некоторые и сегодня задыхаются, как от невыносимой тяжести, когда начинают свой рассказ. От немолодой уже, болезненного вида женщины Марии