то, что Вы меня иногда лучше меня самого чувствуете. Только я о чем взгрустну-задумаюсь, как письмо Ваше придет, а в нем – словно ответ на мои мысли или вопросы, коих я и не задавал вовсе. У Вас такого не бывает, Варвара Павловна? Я не о себе сейчас, а вообще по жизни. Что вот вроде ты человека ни о чем не спросил, а он тебе ответил, словно вопрос кто другой ему задал – Бог или Ангел.
Пасха у нас прошла радостно. Красиво пели – архиерейский хор приезжал. Ангел вопияше[4] – тенор сказочно так выводил. А в Великую субботу Разбойника[5] как запели, я аж расплакался. Никогда со мной такого не было, не умею я молиться, а тут словно разбойником тем себя почувствовал, зато и Пасха радостная была. Плотию уснув[6] у нас тоже красиво поют, без выкрутасов разных, но красиво. А знаете, Варвара Павловна, такой язык церковный, он только у нас есть, у германцев, к примеру, на каком языке говорят, на том и в церкви служат. Я как-то слышал и сначала понять не мог – какое мясо, и почему оно спит, и только потом до меня дошло, что это у них так екзапостиларий[7] пасхальный поется. Представляете? И смех, и грех.
На Троицу я с мужиками тоже в лес ходил, березки рубили, храм украшать, а как травой душистой да цветами полы устелили, такой дух в церкви стоял необыкновенный, словно и вправду на Троицу земля-именинница.
Вот сейчас отпишу я Вам письмецо и поеду с соседом нашим Михайлой на рыбалку. Пост-то кончился, но в среду и пяток тут тоже только рыбу едят и то не всегда, ровно как по уставу положено. Я дома-то и не задумывался никогда, разве Великим постом и говел, и то почитай – пару недель. А здесь все как по уставу – посты и праздники. И я привык, и нравится оно мне, хоть это может и странным показаться.
Наверное, буду я прощаться с Вами, милый друг Варвара Павловна. Пишите, жду от Вас весточки, хоть и понимаю, что письмо мое вряд ли Вас в городе застанет, но вдруг поедет кто в имение, привезет, а то до Пимена больно долго ждать еще.
Ох. Написал вот и самому неловко, что обременяю, но Вы уж простите меня, одна радость тут – письма Ваши.
До свидания, Варвара Павловна, кланяюсь Вам низко и жду весточки. Хоть коротенько черкните про Ваше житье-бытье, мне и несколько слов прочесть отрадно будет.
Роман Чернышев.
Из дневников Романа Чернышева
…августа 1812 года
Странная штука – жизнь. Вот, казалось бы, зачем я вообще пошел в армию? Хотел ли я этого сам – не знаю. Так судьба распорядилась, Бог сулил? Тоже не ведомо мне сие. Как-то все по накатанной вышло. Кадетский корпус, юнкерское училище, сборы, словно это всегда было мое. Трудно, тяжело, а мое, родное. Только вот почему иногда кажется, что чужое это предназначение? Что не то мне на роду написано было? Просыпаюсь ночами в холодном поту и лежу, смотрю в потолок, все спят, а я не сплю – смотрю и думаю. О смысле жизни. О самой жизни вообще. О смерти. Я о ней часто думаю. О том, что там – за чертой. И есть там что-то…
Нет, я верующий, не верил бы, давно, наверное, застрелился, как намедни прапорщик Истрин. Напился и пустил себе пулю в лоб. Записку оставил – боюсь умереть в бою. Скандал. А еще офицер и дворянин. Я верю и молюсь, но все равно страшно.
Вот пишу сейчас дневник, а кто-то словно липкой лапой за сердце схватил и не отпускает, и дышать тяжело. Господи, верую, помоги моему неверию…
…сентября 1807 года
Вернулись из лагерей. Первым делом наведался к Зиночке. А они съехали. Досада какая. Дом стоит пустой, ставни закрыты, дворник ничего не знает. Даже за пятиалтынный не сказал.
То-то я гляжу, она на письма мои отвечать перестала. Знать, не доходили они до нее, раз уехала. Может, маменьку спросить, чтобы она узнала, куда Бельские подевались? Да только неловко как-то – о таком – с маменькой.
Да и глупости все это, правильно наш ротный сказал – женщины все – хаханьки и вздоры. Но я ведь был так влюблен, неужели любовь столь быстротечна…
…января 1820 года
Наверное, надо подать прошение об отставке. Что-то я последнее время неважно себя чувствую. Нога болит, да и маменька будет рада, коль я с ней поживу в имении, а то все скоро совсем в негодность придет – хозяйский глаз там нужен, мужской. Немца-управляющего – взашей, сам разберусь.
Завтра велю сани заложить – съезжу, посмотрю, что там, в усадьбе, делается. Никого предупреждать не стану, нагряну неожиданно, оно верней.
…марта 1823 года
Маменька твердо намерена меня женить. На кой ляд то ей сдалось, ума не приложу. Зачем мне жена – на балы и увеселения ее вывозить? Сам не езжу, и ее не повезу. Деньги тратить? Так их и нету почти – денег-то. Тьфу ты, пропасть, удрать бы куда, вон хоть к Рославлеву в Вильно.
…мая 1824 года
Опять всю ночь проспорили о политике. И зачем я снова пошел на это собрание? Ведь дал же себе зарок – никуда не ходить, не ездить, с членами Общества не встречаться. Не надо мне это, да и им всем – по большому счету. Говорили-говорили, наорались до хрипоты, а ни к какому решению не пришли. Кадеты желторотые, честное слово. Взрослые ведь все уже, обстрелянные, а туда же, верят в доброго царя. Странно, ей Богу.
Письмо четвертое. К Нему
Ноябрь 1828 года, Москва.
Любезный Роман Сергеевич! Простите великодушно, что задержалась с ответом. Такие дела у нас тут на Москве творятся, что никак времени не было спокойно за письмо сесть.
Получила я от Вас весточку, как и ожидала, когда домой из поместья вернулись. Аккурат к Пимену оно и пришло. Обрадовалась я. Праздник этот для меня важен – я на Пимена словно второй раз родилась – болела сильно, и почти уже все, думали, преставилась, а батюшка иконку чудотворную из храма принес, молебен отслужил. И я на поправку пошла, а там и вовсе выздоровела. Маменька сказывала, жили они тогда в приходе Пимена Великого в Новых Воротниках. Его еще именуют, что в Сущеве. Дед мой по матери – профессором был в Екатерининском институте, потому и жили недалеко. Я-то от тех времен мало что помню, разве уж когда постарше была, бабушку навещала с няней, и гулять мы в Екатерининский парк ходили. А в храм Пименовский мы отродясь молиться не хаживали. Не знаю уж, почему. Мне он гораздо уютней нашей Меншиковой башни[8] кажется.
Но боле всего люба мне Троеручицы церковь. В Гончарной слободе. Далековато от нас, но как красиво там, и поют хорошо. Не громко и не вычурно. Молиться не мешают. Представляю, как Вы улыбаетесь моей болтовне нелепой – как это хор церковный и вдруг молитве помешать может. А вот так. Попала я как-то Великим Постом, как раз на Лазареву[9], в собор, в Елоховский. Говорили, митрополит приедет, служба красивая, вот мы с кузиночкой и поехали. Народу – не протолкнуться. Встали в сторонке, чуть не у самого притвора. И тут как бас запел, даже не запел, закричал: «Лазаре, гряди вон…»,[10] это «вон» страшно так прозвучало, я аж оробела сперва, а потом смех разобрал. Не могу остановиться, хоть ты что хошь. Пришлось даже на крылечко выйти, охолонуться. Боле мы в собор не ездили…
Ой, Роман Сергеевич, Роман Сергеевич, беда-то ведь у нас приключилась, горе. Ванечка мой на Кавказе сгинул. И страшно так. То есть неправильно я пишу. Живой он, да только не тот, что на войну уезжал. Лежит все в кровати и в потолок смотрит или из дому уходит, и нет его несколько дней кряду. А потом половые из трактира соседнего притаскивают, а то того хуже, околоточный приходил. А ведь он офицер, дворянин. Был бы жив папенька, со стыда б сгорел.
А иногда я среди ночи просыпаюсь от крика – жуткого, леденящего. Это Ванечка кричит – войну во сне видит. Он уж и в лечебнице лежал, и на дому его частенько доктор наш Мефодий Кириллович пользует – капли разные дает, травы, да только бестолку все. Пропал наш Ванечка на Кавказе. Телом-то домой вернулся, а душу там оставил.
Слышала я как-то, другу он своему рассказывал, что там творилось, как люди гибли, и как он солдат своих на смерть послал, а сам выжил. Он не знал, что я слышала, не стал бы рассказывать, поди, он мне ничего не говорит, только: «Все хорошо, сестрица, все в порядке, милая, не кручинься». В тот вечер они в кабинете отцовском сидели, а я туда еще ранее прошла – за книжицей. Да и осталась сидеть в кабинете-то, в кресле. Кресло большое, глубокое, к окну лицом стоит, меня и не видно в нем. А Ванечка с Артемием Петровичем, другом его, они в другом углу сидели, там в томике Карамзина шкалик у папеньки стоял с анисовкой. Под секретом. Только никакой это ни для кого не секрет. Все знали, даже мы, дети. И так этот «тайник» в кабинете и остался после папеньки.
Братец с приятелем пришли с улицы, разгоряченные – спорили, видать, по дороге, похоже, Артемий Ваню нашего из трактира привел или еще откуда – нетрезвы оба были. А после еще добавили. И давай громко говорить, ругаться, а потом Ванечка как начал рассказывать – что там на войне происходило, так мне страшно сделалось. И за него, и за солдатиков этих. Ни жива, ни мертва сижу, не то что выйти, сказаться, пошевелиться боюсь, дышу тихонечко, лишь бы они меня не заметили. Артемий Петрович слово какое-то резкое сказал, так Ваня его за грудки, ох, перепугалась я – подерутся, только братец вдруг обмяк весь и кулем на диван свалился. Приятель его выскочил, льду принес, доктора позвали. Тут уж и я подошла, пока он бегал-то – Мефодий Кириллович сказал, припадок. Кровь черная. Пустили кровь, Ванечка в себя пришел. Доктор всех из кабинета выставил, долго говорил с братцем о чем-то, потом вышел и велел водки Ване более не давать и ничего спиртного. Следить за ним, чтоб не волновался, а то удар хватит. Да только как за ним уследишь-то. Он вон ушел с утра – и нету, и не сказывал никому – куда, да зачем. Меня-то он точно слушать не станет, он и матушку отродясь не слушался, хоть и любил ее без меры.